За успешную операцию Шурыгину объявили благодарность и повысили по службе.
В тридцать шесть поднялся до начальника политотдела, стал майором НКВД. Небольшого роста, с маленькими, колючими глазками, обширной плешиной, с реденькими, белесыми волосиками по краю и мягким, кругленьким животиком — вот и все, что представлял собой майор Шурыгин Матвей Никифорович снаружи. Там внутри, по ту сторону глаз — завистливый и коварный, злой и высокомерный по отношению ко всем, кто ниже званием и должностью. Вместе с тем трусливый, боящийся темноты и огня до потери сознания, до обильного потовыделения и недержания мочи, готовый стрелять на любой шорох в темноте, если с ним не было никого.
Шурыгин рано понял, что с его грамотой, а попросту безграмотностью, то, что имел сейчас — это вершина, на которую он мог рассчитывать в своей карьере. Поэтому несколько сбавил обороты в служебном рвении, хотя продолжал оставаться непредсказуемым, предался размышлениям, а попросту словоблудию, стал сластеной жизни, брал от нее все, до чего дотягивались его руки. А руки у Шурыгина были длинными.
* * *
Медленно, осторожно ступая по каменным ступенькам, Степан спускался в подвал. Вернее, его вели два молодых НКВДешника. Они не торопили его, не подгоняли, словно давая своей очередной своей жертве собраться с силами перед тем, что ее ждало впереди.
И действительно, Степан с каждой ступенькой погружался в тревожную неизвестность, словно уходил под воду. Дышать становилось труднее. Заходило, а потом и вовсе заметалось как в клетке сердце. Он и не знал, что оно такое большое и громкое, такое вольнолюбивое. В висках металлически постукивало.
Этим подвалом пугали даже тех, кто никак вроде бы не мог заинтересовать Органы, не мог попасть в их поле зрения. Все, что было связано с этим на вид вполне нейтральным зданием, похожим на особнячок классического стиля или что-то вроде заводоуправления, было покрыто страхом и таинственностью. Подсознательно, глядя на «особняк» люди чувствовали неладное и переходили на другую сторону улицы, хотя это не всегда было удобно и усложняло путь. Глядели в темные, всегда зашторенные окна только издали, подходя же близко к зданию, старались не смотреть в его сторону и быстрее проходили мимо этого места. Что там происходило никто не знал, но отчетливо себе представлял, читая о заговорах и диверсиях из газет, наблюдая, как тихо исчезали соседи, друзья и знакомые. Все догадки связывали с этим зданием, с черными ЭМКами, грузовичком-фургоном в виде мирной хлебовозки и, конечно, с шуршащей в начале слова и, словно скрежет ключа в замке, в конце — фамилией Шурыгин.
Парадные двери «заводоуправления» были заколочены. Главным входом являлся вход со двора, огороженного высоким, плотным забором. У въезда во двор обязательный часовой в фуражке с синим околышем и с винтовкой.
Степан, конечно, многократно слышал про это печально известное здание и его подвалы, но никогда не думал, не гадал, что когда-нибудь сам окажется там. Он был глубоко убежден, что туда попадают только враги народа. Те, кто никак не могут примириться с Советской Властью, исходят злобой и ненавистью к первой во всем мире свободной стране. И со всем народом он искренне радовался, когда красным чекистам удавалось схватить стальными ежовыми рукавицами и раздавить проклятую гадину, изменников и шпионов, продавших врагу Родину. Негодовал со всеми вместе, читая в газетах про прихвостней запада, гидр империализма, сумевших войти в доверие аж на самом верху власти и творить свое черное дело, сея в народе голод и разруху. Он, как и все до хрипоты орал: «Смерть врагам народа, только смерть! Никаких обжалований, никаких помилований! Расстрелять!»
И каждый раз, возвращаясь домой после митингов и собраний, Степан ощущал себя просветленным, с надеждой в светлый завтрашний социализм. Но Партия вновь находила и вскрывала гнойники на своем теле, раскрывала заговоры, открыто показывая врагов, обличая их и спрашивая свой народ, как поступить с теми, кто мешает расцвету страны, не пускает в светлое будущее. И опять Степан негодовал на митингах, опять и опять требовал смерть тем, кого Партия схватила за поганую руку, тянувшуюся к закромам Родины.
Врагов хватали. Увозили по ночам или в ранние утренние часы в ЭМКах или «хлебовозках». Но чудес не происходило. А народ продолжал верить.
Степану не в чем было упрекнуть ни себя, ни тех, с кем приходилось сталкиваться ежедневно. Да он особенно-то и не приглядывался. Зачем?! Есть Партия, Органы, им виднее.
И вот он здесь, в этих таинственных подвалах.
Последняя ступенька. Теперь площадка и железная, массивная дверь.
На вид тяжелая она легко и будто охотно распахнулась без малейшего скрипа. Под ногами мягко. Весь пол в мелких, чуть влажных опилках. Степану еще на лестнице, едва он сделал первые шаги, показалось, что его ведут в столярную мастерскую, поскольку ноздри защекотал этот запах опилок и еще чего-то острого и кисловатого, вроде казеинового клея. Везде горели электрические лампочки. Еще одна дверь, точно такая же. Сопровождающий, что-то бормоча, распахнул ее, и Степану, едва он переступил порог, в глаза ударил сноп яркого света. Свет был настолько силен, что пришлось зажмуриться и остановиться прямо в дверях. Его подхватили под руки и провели еще несколько шагов по направлению к свету.
— Присаживайтесь, гражданин, — голос мягкий, чуточку уставший, но абсолютно бесстрастный. Степан пошарил рукой и сел, нащупав табурет, намертво прикрученный к полу. — Ну-с, имя, фамилия, год рождения…
Степан ничего не видел. Свет въедался в глаза, мозги, через одежду в тело, выворачивал наизнанку. «Ничего, ничего, сейчас пообвыкну», — крепился Степан. В углу захлопала одиночными выстрелами печатная машинка. Теперь к запаху опилок добавился запах горячего стекла и металла, oдeкoлона, мочи и… чего-то еще знакомого…. «А это-то откуда!?" — подумал Степан.
— …Где служил?
«Служил, — камнем упало у Степана внутри. — Все, отслужил, а может и отжил. Что же это такое? За что!? Да что это я, как гриб в лукошке?» Степан заерзал, силясь вставить слово, вернее спросить: за что его арестовали и привели сюда. Но мягкий, хрипловатый голос словно вжимал его в табурет своей властностью и безликостью диктора радио. «Ладно, — думал Степан, — все равно сам спросит, а мое дело ответить».
Но главных вопросов не последовало. Судя по голосу, который доносился то с одной стороны, то с другой, то сзади, «хозяин подвала»» бесшумно расхаживал. Он говорил. Говорил медленно, весомо, смакуя слова, играя голосом. Степану казалось, что все, о чем говорит «хозяин» к его делу никак не относится, будто он на политзанятиях, где ему втолковывают о международном положении, о трудностях молодой страны, о тяготах военной жизни, о солдатском долге, о бдительности, о том, что страну как мухи облепили всевозможные лазутчики и вредители. Голос напомнил ему о громких последних разоблачениях на самом верху власти. И так далее, и тому подобное.
Едва задержанный Степан Филиппов показался в дверях, майор включил сильную лампу с отражателем. Он где-то слышал о таком приеме и теперь постоянно этим пользовался. Приготовился. Нет ни к допросу, а что собственно спрашивать, что допрашивать. Раз был «сигнал», надо реагировать. А реагировать — значит произвести арест. А раз арестован, то как ни крути — виновен…. Конечно, для порядка, для приговора нужен протокол. Для этого и обязательные первые вопросы. Для этого есть Зоя, Заюшка. Она прекрасно знает, что делать. А вот поговорить, отточить, так сказать, язык, проверить себя, послушать, как он чувствует текущий политический момент — это стало для майора Шурыгина второй страстью, после, правда, тела секретарши.
Он давно понял, что все эти допросы только злят его, раздражают, доводят до расстройства желудка. Результат-то все равно один и тот же…. И на этап. А там ни его дело. «Лучше перебдеть, чем недобдеть!» — как говаривал его прежний начальник еще по ЧК. И Шурыгин строго этому следовал. Все, что надо для протокола, Зоюшка знала, пожалуй, уже лучше, чем он сам.