Не обращая внимания на мерное похрапывания соседа, он отчетливо слышал, а точнее, чувствовал голос. Где-то здесь, совсем рядом с ним!.. Но это же невероятно!.. Оула весь превратился в слух. Через минуту вновь вздрогнул, когда над собой отчетливо услышал: «Ну что ты…, что ты…, успокойся и ложись, а я тебя поглажу!..» Он стиснул зубы и застонал уже вслух. Не узнать этот голос было невозможно. Этот голос сделал его однажды самым счастливым и самым несчастным из всех людей на свете. Он сводил его с ума! Это был голос Капы, его маленькой нежной и хрупкой девочки Капы, его блаженства и боли…
Оула повалился на постель, сгреб руками подушку, прижал ее к губам и замер. Он боялся пошевелиться, открыть глаза, даже дышать. Это был либо сон, либо чудо. «Все хорошо, маленький…, все хорошо…, закрой глазки я посижу с тобой…, а ты спи…» — по волосам еле заметно заскользило ласковое, невесомое прикосновение… «Ну почему я не с ней!?..» Сквознячок продолжал гладить его сильно поредевшие, выбеленные годами волосы… Оула отпустил подушку и расслабился. Он уже не сомневался, что Капа рядом, что это ее руки гладят его, ласкают, баюкают, как тогда, с того времени как пришла она в его чум и осталась…
Капе, Капиталине Худи тогда было всего пятнадцать. Тоненькая как прутик, несмолкающая хохотушка вместо щек две половинки краснющего, спелого яблока, глаза — две остреньких стрелки, когда очень смешно и огромные как у важенки бездны — от удивления и страха.
Ему, Оуле, тридцать шесть. Нужда продолжала гнуть их с Ефимкой, поскольку они ни в какую не шли в колхоз. Приходилось уходить все дальше и дальше от сытых пастбищ и выпасать своих олешек почти на голых, каменистых склонах гор, уходить к самому побережью моря.
Жизнь хоть и была трудной, но интересной и веселой. Молоденькая жена Ефимки Сэрне носила в себе уже второго ребенка. Первенец — будущий Витька, а пока просто — мальчик Сэрне, весь день ползал по чуму в длинных кисочках и распашонке из мягкого пыжика и без штанов. Он был привязан длинной, как раз немного недостающей до очага, веревкой к одному из шестов. Мычал, кряхтел, жевал, кувыркался на шкурах со щенками, такими же шаткими, пискучими и любопытными. Помимо Ефимкиной семьи и Оула, в чуме вместе с ними жила еще бабка Сэрне Евдокия со своим глухим стариком Сямди. Пасли оленей, охотились, ловили рыбу в озерах, чинили старые нюки чума, нарты, жили, как жили, пожалуй, все тундровики — далеко не богато и не совсем бедно.
Угрюмый, молчаливый, в постоянном труде Оула, помня, кто он есть и как выглядит, старался не смотреть на женщин. Он смирился, а потом и вовсе привык к своему одиночеству. После пылкой, детской любви к Элли, которую он давно живой птицей выпустил на волю, так никого больше и не встретил, ощущая прохладную пустоту внутри. Лишь неугомонный Ефимка не смирялся, каждый год делал попытки его сосватать. Зазывал гостей у кого был подходящий «товар», сам напрашивался в гости и подолгу ездил, объезжая стойбища, где имелись невесты, присматривался, заводил разговоры…. Но Оула, едва узнав об очередной затее друга, уходил в себя, замыкался, даже пытался обижаться. И дело вовсе не в том, что он не хотел собственной семьи, скорее наоборот. Просто Оула был убежден, что он не стоил ни одной из женщин, которые ему хоть как-то нравились. Первое время ему казалось, что и сваты, а потом и сами девушки, чтобы не выказать своего сожаления по поводу его лица не смотрят на него, отводят глаза в сторону. Он хорошо помнил, как забылся и попробовал поцеловать на прощание Агирись, когда они когда-то, давным-давно уходили от деда Нярмишки, как девушка резко отвернулась, спрятав свое лицо в платок. Он все еще помнил.
Свыкся и привык. Ефимкина семья была теперь и ему семьей, а их первенец и ему будто родным. Но нет-нет, да и заноет сердце, защемит тоска по женскому теплу, дурманящему запаху, что время от времени чувствовал он на другой половине чума, и становилось невмоготу сдерживать в себе непонятное, страшное и необузданное до невероятности, до умопомрачения чувство, как ему представлялось неземной сладости. В такие времена он быстро собирался и уходил в тундру к оленям, либо на озеро. И вот только-только эти позывы стали затухать в нем — случилось…
Оула сначала не понял, что произошло. Быстрая и гибкая как горностай, звонкая и непоседливая как синичка девчушка лет пятнадцати в выцветшей суконной ягушке мелькнула перед ним раз другой, и едва Оула взглянул на нее — все вокруг исчезло, пропали звуки, земля выскользнула из под ног и он завис…
Давно собирались они с Ефимкой заказать новые арканы старому Еремею Худи, слепому от рождения, но первому мастеру Приуральской тундры. Добираться до мастера пришлось долго, Оула утомился и сильно промерз.
Попив с дороги чаю, мужчины откинулись на шкуры и стали делиться новостями. Еремей при этом нещадно дымил чем-то зловонным и настолько крепким, что у гостя стало драть горло и заслезились глаза. Занятый своими мыслями Оула тогда не особенно-то разглядывал обитателей чума. Сидя еще за столиком, он не обращал внимания как кто-то подсаживался, шумно прихлебывая пил горячий чай, протягивал руки за мясом, сухарями, морожеными ягодами. На другой стороне чума кто-то громко швыркал сопливым носом, кто-то стремительно мелькал перед столом, кто-то доставал из котла новые ароматные куски мяса и подкладывал на деревянную тарелку.
Протерев очередной раз глаза от слез, выдавленных едким дымом, Оула, наконец, оглядел низкий, небогатый чум Худи. Старые, прогнутые шесты, латанный перелатанный нюк, черный колпак котла, столь же черный, но изрядно мятый носатый чайник литров на пять, затертые, бесцветные ведра, охапка дров у очага… На другой половине привычная возня детей с собаками. У столика, который вернулся на свое обычное место на «кухне» за очагом, жена Еремея, сидя на корточках, протирала и осторожно укладывала в ящик стола чайную посуду. Откинув полог и впустив облако холода, в чум стремительно вошла тоненькая девушка с охапкой дров, вошла и прежде чем обрушить их у очага, повернулась к Оула.
Они смотрели друг на друга мгновение, всего лишь мгновение, которое потом будут долго-долго вспоминать, делиться впечатлениями, рассказывать друг другу, что почувствовали тогда, что увидели и пережили. Потом Оула расскажет ей, что в то первое мгновение в него будто неожиданно выстрелили, и он даже «видел» сноп искр. И оба наперебой будут утверждать, что почувствовали нереальность происходящего, раз они «увидели» как переплелись, как запутались друг в друге их взгляды, как они завязались в огромный, прочный узел. За какое-то мгновение Оула успел побывать и зрелым мужчиной, и маленьким мальчиком. Он здорово испугался ее распахнутых глазищ. Ему казалось, что перед ним не робкая хрупкая девочка, а зрелая, умудренная долгой жизнью женщина. Оула рассказал ей, как горел огнем и проваливался под лед и снова в огонь…! Все это будет потом. Потом и Капа признается, что тогда в отцовском чуме она вдруг явственно увидела в нем, в неожиданном госте… своих будущих детей. Что именно такими она их и представляла, как он крепких и сильных с печальным, но твердым и прямым взглядом. Именно тогда он и стал для нее живым воплощением «Вы-я-тэта», хозяином тундры. Своим мужественным видом и отметинами судьбы он сильно поразил ее и увез маленькое, трепетное сердечко Капы с собой.
Тогда Оула забыл и про свое лицо, и возраст, и вообще обо всем на свете. Чуть позже, после того мгновения его немного смутило, что девушка смотрела не столько на него, сколько… в него. Казалось, ее округлившиеся, полудетские, полувзрослые глаза с интересом разглядывали его… душу, видели в нем нечто большее, чем он представлял собой… Маленький, яркий рот был подвижным, губы то слегка растягивались, то вдруг сбегались в пучок, образуя пухлый бутончик какого-то незнакомого цветка. Оула не мог, он был попросту не в силах оторвать взгляда от девушки. В тоже время ему было и приятно, и страшно, что она вовсю хозяйничала в нем, заглядывая во все уголки, выведывая что на душе.