Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Комдив пришел к концу ужина, его уже перестали ждать. Доктор потряс оба графинчика и нацедил полную рюмку. Борис Петрович, не садясь, поднял рюмку с таким видом, как будто собирался произнести тост, но потом передумал и, сделав свободной рукой неопределенный приветственный жест, выпил и крякнул. Лицо у него было озабоченное, и Митя понял: крякнул он не потому, что водка показалась ему крепка, а все от той же озабоченности. Горбунов представил его гостям. Комдив пожал руку художнику, склонился перед женщинами, дружелюбно и фамильярно, как старому знакомому, подмигнул Зайцеву, но вид у него был отсутствующий, он все время поглядывал по сторонам — на камин и рояль, на картины и кадки с тропическими растениями, среди которых приютились сдвинутые, не по ранжиру застеленные койки. При этом он слегка покачивал головой, что в равной мере могло означать и восхищение и осуждение. «А может быть, и то и другое сразу», — подумал Митя; он уже настолько знал комдива, чтоб не отступить перед этим кажущимся противоречием.

Скоро все поняли, что комдив пришел с единственной целью — поговорить с Горбуновым, он томился, и его нетерпение ощущалось всеми. Халецкий появился как нельзя более кстати — команда приглашала всю кают-компанию в кубрик. Боцман было очень красен, но держался молодцом и отрапортовал с шиком. Комдив на миг сбросил с себя озабоченность и заулыбался.

— Вот орлы! — сказал он.

Пока одевались, искали шапку Ивана Константиновича и палку Павла Анкудиновича, комдив и Горбунов тихонько переговаривались, их немножко подождали, но, видя, что разговор затягивается, двинулись к выходу.

Приход комдива вывел Митю из состояния блаженной анестезии, в котором он пребывал за столом. Поднимаясь по темной лестнице, он со страхом думал о завтрашнем дне. Но, переступив порог кубрика, он вновь подпал под очарование праздника. Гостей встретили приветственным гулом. Митя оглядывал знакомые лица и видел на них то же радостное возбуждение, что на лице Горбунова: в этом веселье было что-то вызывающее. «Мы живы, — читал Митя по глазам и губам, — и не разучились радоваться жизни. Мы смеемся — стало быть, не побеждены, поверженные не смеются…»

В кубрике также было тепло и светло, но потеснее, чем в каминной, и воздух погуще. Пахло скипидаром и стиральным мылом. У краснофлотцев тоже были приглашенные из гражданских — Петрович, Козюрины, Шурик Камалетдинов и еще двое каких-то ребят постарше, в одинаковых ватных штанах и одинаково стриженных под машинку. Столы и посуда были уже убраны, стулья расставлены рядами, из соседнего кубрика, превращенного в артистическую, доносились переливы аккордеона, и то и дело выглядывали загримированные до полной неузнаваемости участники концерта.

Митя нервничал. Он знал, что к выступлениям никто толком не готовился, и уже представлял себе, как Катя, вернувшись домой, говорит отцу: «Ты знаешь, папа, они, конечно, очень милы, но все-таки это ужасающий примитив…» Он взглянул на Катю, сидевшую в первом ряду, и несколько успокоился — такое доверчивое и радостное оживление было на ее разгоревшемся лице. Рядом с Катей сидели Козюрины. Серафим Васильевич, встретившись с Митей глазами, дружески подмигнул, но жена только скользнула по нему невидящим взглядом и отвернулась.

«Слышала, как я гремел ручкой», — подумал Митя.

Ждали Горбунова и комдива. Наконец боцман не вытерпел и послал Границу разведать обстановку. Граница вернулся очень скоро и объявил, что командир извиняется и просит начинать без него. Боцман расстроился, но делать было нечего — он свистнул в дудку и, установив тишину, начал программу.

Постепенно Митя стал успокаиваться. Неподготовленность хотя и чувствовалась, но во многом искупалась воодушевлением. Боцман оказался прирожденным конферансье, его остроты, несколько грубоватые для филармонического зала, имели в кубрике шумный успех. Трюмный Обрывченко пел «Дывлюсь я на небо», торпедисты Филаретов и Цыганков разыграли сцену из Островского. Боцман предупредил, что по случаю ремонта торпедных аппаратов артисты не тверды в тексте и роль суфлера исполнит главный старшина Туляков. Тулякова вызывали кланяться, и было забавно смотреть, как солидный Туляков смущался и вытирал рукавом вспотевший лоб. Восемь матросов танцевали «Хоруми», воинственный грузинский танец, где один из участников изображает раненого. Джулая в роли раненого творил чудеса, он то повисал на руках соседа, то вспрыгивал ему на плечо, ноги его то волочились, как перебитые, то взлетали выше головы. Митя все время поглядывал на Катерину Ивановну. Она сидела, слегка подавшись вперед, и на лице ее было то самое радостно-доверчивое выражение, которое поразило Митю при первом знакомстве. Только однажды по ее лицу пробежала тень, и она быстро оглянулась назад. Именно в этот момент вошел Горбунов. Он хотел остаться в дверях, но его заметили и заставили пройти вперед. Мите показалось, что командир бледен и с трудом сдерживает возбуждение.

«Хоруми» по праву венчал программу, но боцман медлил объявить перерыв. Он пошептался с доктором, затем оба надолго скрылись в артистической. Митя, не знавший за доктором никаких художественных талантов, недоумевал. Публика уже недвусмысленно заявляла о своем нетерпении, когда вновь появился боцман и с торжественным видом объявил, что в виде особого исключения с разрешения врача выступит популярный на Балтике артист оригинального жанра Олешкевич со своим коронным номером «Короткие волны».

Зал грохнул и затопотал.

Олешкевич вышел неуверенной походкой. Дождавшись полной тишины, он прикрыл ладонью левой руки рот и нос, а правую властным движением выбросил вперед. Пальцы вытянутой руки сблизились, бережно охватывая нечто невидимое, но ощутимо круглое: поворот вправо, и все услышали очень мягкий щелчок, как при включении радиоприемника. Несколько секунд напряженного ожидания, и в кубрик прорвался нарастающий гул, тоненько забила морзянка, сквозь сухой электрический треск разрядов свистящей руладой раскатилась «свинья в эфире», тоскливо и угрожающе заныла заглушающая станция… Трудно было поверить, что все эти звуки рождаются здесь же, под ладонью Олешкевича; казалось, сигналы всего мира ворвались в тесный кубрик: сигналили гибнущие в Атлантике корабли, истратившие последний литр горючего, истребители предупреждали о посадке, тайные передатчики передавали донесения разведок, опаленная войной планета голосила. Глаза Олешкевича были закрыты, а пальцы слегка шевелились, как будто искали в диапазоне, где в тугой пучок стиснуты Ватикан и Челябинск, Осло и Ковентри, Абердин и Буэнос-Айрес.

Тягучая, вяло-торжественная, дребезжащая фраза органа (молится римский папа).

«Р-8, Р-8, почему не отвечаете, почему не отвечаете?» (Голос звонкий, сердитый, забавно окающий — славная, наверно, дивчина, боевая и веселая, когда не сердится. Где она сейчас? В Иркутске, Челябе, Алма-Ате?)

Туровцев оглядывается. На всех лицах улыбки. Размягченные, мечтательные. Все как-то притихли. У всех есть близкие. Они далеко.

Взвизги труб и пыхтение геликона. Ухает большой барабан, сочно звякают медные тарелки. Топот марширующих ног. Исступленно резкая команда, мгновение полной тишины и вдруг — лающий голос. Самодовольный, угрожающий, истерический. Слов не слышно — тарабарщина. Но его узнают. Хохот.

Снова трубы. На этот раз джазовые. Их медные жерла заткнуты сурдинами. Безвольно трепыхается флексотон. Мужской голос, придыхая и грассируя, полушепотом выговаривает слова песенки. Слов только два — «амур» и «тужур». Голос звучит поразительно безмятежно, и матросы смеются. Тужур амур?

Два голоса — мужской и женский. Женский — мурлыкающий, отдающийся: «Ай лав ю…» Мужской — напористый, квакающий: «Во ист моней?» Она — воплощенный секс, он — воплощенная воля.

Митя оглядывается. На всех лицах улыбки: «Все это хорошо. А вот как насчет второго фронта?»

Пальцы Олешкевича оживают. Он больше не бродит в эфире — он ищет. Глаза открыты и отражают каждое колебание индикаторной лампы.

Ищет, находит, нашел.

80
{"b":"15641","o":1}