Глава двадцать шестая
Туровцев очнулся внезапно от саднящей боли в левой руке, узнал в склонившейся над ним фигуре доктора Гришу и с удивлением понял, что делает больно именно он, Гриша.
— Ты что, ты что?..
Доктор не ответил и продолжал возиться.
— Ты что? — повторил Митя, безуспешно пытаясь приподняться. — Что ты делаешь?
— Ищу у тебя вену, — сварливым от натуги голосом сказал Гриша. — Лежи смирно и не приставай с вопросами.
В конце концов вена нашлась: боль прекратилась, и по руке разлилась жаркая волна. Докатившись до обескровленного мозга, она сразу же вызвала кучу неотложных вопросов.
— Где я? — робко спросил Митя. Этот пустой вопрос интересовал его почему-то гораздо больше, чем «что со мной?».
Вместо ответа Гриша сунул ему ладонь под затылок. Кружка звякнула о зубы. Митя сжал губы и замычал.
— Уоу? — спросил он. Это должно было означать: «Что ты мне даешь?»
— Не твое дело. Пей.
— Не хочу, — плаксиво сказал Митя. — Дуст почему? Который час?
— Господи! — сказал металлический голос. — Я и не знала, что он такая капризуля…
Связываться с Юлией Антоновной было небезопасно, и Митя покорно выпил холодный сладкий кофе.
— Теперь слушай внимательно, — сказал Гриша. — Ты цел и невредим, лодка тоже, но дом разрушен до основания. Бомбоубежище выдержало, убитых нет, раненых четверо — ты не в счет, всех бездомных разместили во флигеле. Сейчас восемь часов. Дует потому, что полетели все стекла. Если больше вопросов нет, я сейчас наложу тебе шов.
— Почему шов? Я же не раненый?
— Никто и не говорит, что ты раненый. Операция косметическая. Придется потерпеть минутку.
Минутка продолжалась добрых четверть часа, и Митя сразу позабыл о том, что когда-то ему хотелось иметь на физиономии изящный рубец; один раз он даже вскрикнул, но Кречетова сказала: «Стыдитесь, мальчику ампутировали руку — он не пискнул», и Митя притих. Мальчик в доме был один — Шурик. Митя хотел было спросить о Шурике, но в этот момент Гриша вонзил ему в бровь какое-то мерзкое орудие, и Митя — не столько от боли, сколько от обиды на то, что лекарь обращается с ним как с бессловесной тварью, — громко выругался.
— Роскошно, — сказала старая дама. — Оказывается, он еще и матерщинник.
Наконец Митю оставили в покое. Боль сразу прекратилась, протертое ароматическим уксусом лицо приятно горело, и он забылся. А когда очнулся вновь, увидел перед глазами желтое ореолящее пятно — свет был искусственный. Одновременно он услышал тихий разговор. Говорившие сдерживались, и от этого еще больше чувствовалось, что они спорят и раздражены. Митя зашевелился, и голоса смолкли, затем кто-то встал, загородив собой свет, и Митя услышал смеющийся голос Кондратьева:
— Проспался, орел? Ну, поздравляю…
Митя не сразу понял, с чем его поздравляют, и похолодел, узнав, что он, лейтенант Туровцев, поджег вчера немецкий пикирующий бомбардировщик. Вероятно, у него был очень глупый вид. Кондратьев захохотал:
— Думаешь, шучу? Подтвержденный факт. Виктор, отдай ему пистолет, я считаю — товарищ заслужил…
— Да уж отдал, — зевая, сказал Горбунов. Оказывается, командир был рядом и — о, ужас! — держал наготове блюдце, готовясь кормить помощника с ложечки. Митя хотел замотать головой, но побоялся, что лопнет шов, и ему пришлось съесть несколько ложек остывшей рисовой каши.
Перед тем как заснуть, Митя сделал попытку освоить услышанное и восстановить в памяти события прошедшей ночи, но из этого ничего не получилось, он был еще слишком слаб. Он догадывался, что сбить над городом фашистский самолет — дело не шуточное, но почему-то не ощутил ни волнения, ни гордости, ему казалось, что все произошло как-то само собой, — типичный случай выигрыша по трамвайному билету.
В третий раз Туровцев проснулся глубокой ночью. Лежа в темноте, он слышал сонное дыхание соседей. Спящих было трое или четверо, — значит, все население каминной перекочевало в полном составе. Куда? Чтоб выяснить этот вопрос, нужны были спички. Он нащупал коробок. Спичка оказалась только одна и сразу погасла, но и мгновенной вспышки оказалось довольно — Митя узнал похожий на адмиральскую каюту кабинет капитана первого ранга Кречетова.
Он знал, что больше не заснет, — и так проспал больше суток. Ощупью разыскав свои вещи, он тихонько оделся и вышел в переднюю. Ему удалось без особых происшествий выбраться на лестницу и спуститься во двор. Во дворе было необычно светло, не потому, что луна светила как-нибудь особенно ярко, а потому, что дом на Набережной больше не существовал. Уцелел только нижний этаж с аркой и сквозной остов с налипшими на нем клочьями разрушенного уюта. От матросских кубриков не осталось никаких следов, но каминную еще можно было узнать: рояль стоял с поднятой, как для концерта, крышкой, на черном лаке лежал лунный блик; камин развалился, обнажив красный кирпичный зев и похожий на перерубленное горло ствол дымохода. Под аркой мерцал огонек. Подойдя ближе, Митя увидел Петровича — он растапливал кипятильник. Рядом на скамеечке сидела Асият и беззвучно плакала.
— Плачет, — громко сказал Петрович, прикрыв рот ладонью: вероятно, ему казалось, что он говорит шепотом. — При мальчишке-то не смеет, а сюда выйдет — и в слезы. Я ее не укоряю, женщине нельзя не поплакать. Бывает, и мужики плачут.
— Лучше бы ему помереть, — всхлипнула Асият. — Куда он теперь без руки? Не муж, не работник…
— Вот тут и есть твоя ошибка, — наставительно сказал матрос. — Как так не работник? Парень с головой, пойдет по руководящей линии. А муж… И-и, милая, опосля войны вашей сестры на всех хватит — и на двуруких, и на безруких.
Утешения Петровича показались Мите несколько грубоватыми, но, судя по тому, как фыркнула сквозь слезы Асият, старик говорил то, что нужно.
— Ты меня слушай. Я старый человек и смерть видал. Помирать никому неохота, хоть и старому. Я бы и без руки еще пожил. Мне бы только до Победы дотянуть. Погляжу, как народ радуется, прочитаю в газете, какой Гитлеру капут вышел, — и тогда вполне можно отдавать концы…
При свете разгорающейся бересты блеснули зубы Асият, и Митя понял, что она улыбается.
— Ваше-то здоровье как?
— Мое? — удивился Митя. Он совсем забыл про свою забинтованную голову. — Спасибо, хорошо.
— Страх какой! — вздохнула Асият. И, оглянувшись, шепнула: — Зашли бы к Тамарочке.
Митя насторожился.
— А что? — спросил он нарочно сухо.
— Так ведь муж у нее помер.
— Николай Эрастович?! Отчего?
— А кто его знает. Не жилец был. Как его Тамарочка ни выхаживала…
— Давно?
— За полночь уж было. Хотела я вашего доктора будить, а потом пожалела. Чего уж там…
— Нонче дворники не хуже докторов константируют, — сказал Петрович.
«Пойду», — решил Митя.
Поднимаясь по ступенькам крыльца, он еще верил, что идет с единственной целью — посочувствовать и предложить свою помощь, но стоило ему нащупать сквозную дыру от французского замка, вдохнуть знакомый запах пыльного войлока, известки и столярного клея, как он уже знал — по стуку крови, по стеснению в груди, — что ему никак не удержаться в намеченных рамках и что даже соседство покойника не удержит его от попытки объясниться. Это решительное объяснение он многократно и на разные лады репетировал, заканчивалось оно всякий раз полным крахом Тамары и столь же полной нравственной победой лейтенанта Туровцева. А далее шли варианты — он прощал или не прощал.
На этот раз дверь оказалась открытой настежь. Митя вошел и увидел, что дверь в комнату Николая Эрастовича также открыта и там что-то светится. Он подошел ближе и увидел Тамару — она сидела спиной ко входу, загораживая собой кровать и лежащее на ней тело. Простыня, служившая пододеяльником, прикрывала лицо до бровей, виден был только узкий лоб с большими залысинами. Заслышав шаги, Тамара не оглянулась.
— Входи, Дима.
Митя вошел. Комната по-прежнему напоминала берлогу колдуна, но вместе со смертью в нее вошла чистота. Даже при слабом свете коптилки видно было: посуда прибрана, пыль вытерта, пол влажен после недавнего мытья.