По-видимому, Горбунов, в свою очередь, догадался, о чем думает помощник.
— Не думайте, пожалуйста, что в моем отношении к комдиву что-нибудь переменилось. Борис Петрович — мой ближайший друг, настоящий подводник и хороший человек. Вот почему я и злюсь, когда…
Он опять оборвал фразу. Помолчал, грызя мундштук своей видавшей виды трубки, и вдруг ухмыльнулся.
— Я сегодня все время пробалтываюсь. С чего бы это? Тем более что я вас очень мало знаю и не скажу, чтоб на первых порах вы меня чем-нибудь особенно поразили. Но почему-то вы вызываете у меня доверие. Мне кажется, вы не лгун. А?
Митя почувствовал, что у него начинают тлеть уши.
— Я не хотел сказать, — любезно поправился Горбунов, — что вы совсем не врете. Наше общество еще не столь совершенно, и абсолютная правдивость пока еще неосуществимый идеал. Но я думаю, что врете вы неохотно и стараетесь не делать этого без острой нужды.
— А разве врут без нужды? — спросил Митя, чтоб самому не отвечать на вопрос.
— Ого! — Горбунов усмехнулся, оскалив зубы. — Еще как! Врут потому, что само существование их лживо, для самоутверждения и самооправдания, чтобы казаться не тем, что есть, врут потому, что не уважают собеседника, наконец, просто потому, что вышел из строя прибор, улавливающий разницу между правдой и ложью. Я прощу матроса, который, загуляв с девчонкой, будет врать и выкручиваться, но ложь систематическая, ежедневная, на три четверти бесцельная, разобщающая больше, чем вражда, — вот что приводит меня в бешенство до потери самообладания.
Кровь отлила от его лица, оно стало болезненно желтым. Митя сидел тихо, опустив глаза. Он отлично понимал, какие привычно подавляемые воспоминания бродят сейчас в мозгу командира, и более всего боялся неосторожным словом или даже взглядом выдать себя. Прошло около минуты, Мите показалось — пять.
— Так вот, Дмитрий Дмитрич, — сказал Горбунов обычным голосом, так, как будто они все время говорили только о наградных листах. — Если вы поняли, что от вас требуется, — действуйте. Для черновиков я дам вам бумагу, а перебелять будете на бланке. — Он открыл узкий ящик («Тот самый!» — отметил Митя) и выложил на стол тонкую стопочку чистой бумаги. Ящик запер и ключ спрятал в карман.
Через четверть часа характеристика на Тулякова была готова. За эти четверть часа они не перекинулись ни единым словом. Горбунов лежал на койке лицом к переборке, перед глазами у него была книга, но Митя не слышал шелеста страниц. Он уже принялся за боцмана, когда командир соскочил с койки и пошел к умывальнику. Митя слышал: умылся, пополоскал рот. В каюте запахло чем-то очень знакомым. Вспомнив, Митя горько усмехнулся: этим одеколоном пахло от самого Мити в тот день, когда он познакомился с Тамарой.
— Готово? — спросил Горбунов громким и веселым голосом отдохнувшего человека. — Дайте посмотреть. — Он протянул руку через Митино плечо.
— Отлично, — сказал он через минуту. — Я бы так не смог. Честное слово, у вас литературный дар. Вы, я вижу, неравнодушны к Тулякову.
— Пожалуй.
— Я тоже. Знаете, я человек не суеверный, но временами мне кажется, что лодка — существо одушевленное и со своим характером. Одних людей она принимает и слушается, других — нет. А Туляков для меня даже не человек, а нечто вроде лодочного духа.
— Вроде водяного?
— Н-нет, скорее вроде домового. Подвиньтесь-ка…
Над характеристиками провозились до полуночи. Только на время вечерней сводки устроили перерыв, выключили свет, отдраили иллюминатор, открыли дверь и полотенцами выгнали из каюты табачный дым. Сводка была плохая — немцы наступали по всему фронту от Таврии до Балтики.
Возвращаясь от Горбунова, Туровцев шатался, как пьяный. Кружилась голова, желудок сводила судорога. Впервые он ощущал голод, как физическую боль.
Каюров спал, и Митя решил не зажигать света. Забравшись к себе наверх, он провел рукой по подушке и нащупал плоский шершавый кружок. Приложил к щеке, затем попробовал на зуб. Кружок оказался съедобным. Растроганный почти до слез, Митя укрылся с головой одеялом и потихоньку сгрыз драгоценный дар. Насытиться им, конечно, было нельзя, но судорога прекратилась, боль исчезла, и Митя заснул.
Глава девятая
Весь остаток недели прошел в изнурительной суете. Каюров не шутил, говоря, что Горбунов еще выпьет у помощника два ведра крови. Командир двести второй» умел задавать работу. Хвалил он редко. Не сердился, если Митя чего-либо не умел или не понимал, но приходил в бешенство от всякой небрежности. Бесился Горбунов по-своему — у него твердели глаза, и он становился до такой степени изысканно вежливым, что все окружающие начинали испытывать нечто похожее на кислородное голодание.
На партийно-комсомольском собрании, посвященном судоремонту, был принят текст обращения к подводникам Балтики. В своем выступлении командир ни словом не упомянул о том, что идея обращения принадлежит лейтенанту Туровцеву, и это было обидно. Правда, он не приписывал ее и себе. Выходило, что мысль возникла как-то сама.
Бригадная многотиражка поместила обращение вместо передовой, на следующий день его перепечатала флотская газета, а в воскресном номере дала целую полосу откликов и портрет Тулякова. Усилиями ретушера Туляков был превращен в пижона с выщипанными бровями, но руки ретушеру не удалось испортить, руки были настоящие, туляковские. Комдив, вначале с опаской относившийся к обращению, вскоре переменил отношение, он еще ворчал, но ему нравилось, что на «Онегу» зачастили фотографы и корреспонденты.
После рабочего дня едва хватало сил дотащиться до койки.
О Тамаре Туровцев вспоминал только по утрам, перед подъемом. В эти короткие секунды она появлялась, балансируя на тонкой грани, отделяющей сон от мечты: расставаться было жалко почти до слез, но, делать нечего, приходилось сбрасывать одеяло и прогонять видение. Дом на Набережной был теперь недосягаем.
Во время утренней приборки (это было первое воскресенье ноября) выступил по трансляции Ивлев. Комиссар объявил, что после четырнадцати все занятия отменяются. В кают-компании «Онеги» состоится спектакль, приглашаются все свободные от нарядов. Туровцев, считавший себя театралом, отнесся к приезду актеров скептически — наверно, какая-нибудь халтура. Поэтому сразу же после обеда он бросился разыскивать Горбунова. Горбунова он нашел на полубаке у среза, командир любил курить на свежем воздухе. День был холодный, ясный, чувствовалось приближение зимы. Кожаный реглан Горбунова и черные бушлаты краснофлотцев отчетливо выделялись на серо-стальном фоне реки и неба. Поднимаясь на полубак, Митя с грустной завистью думал: «Вот даже издали, по силуэту, видно — стоит боевой командир, признанный вожак, облеченный доверием сверху и снизу, он невелик ростом и по сравнению с окружающими его бойцами кажется хрупким. Сейчас он не командует и не распоряжается, а, посасывая трубку и посмеиваясь, слушает огромного кочегара с „Онеги“, но командир остается командиром везде, подобно какому-то шекспировскому королю, в котором каждый вершок был король, в Горбунове каждый вершок — командир. О себе я этого, по чести, сказать не могу. Я, конечно, тоже командир, но далеко не в каждом вершке, и чертова матросня это безошибочно чует. Я бы дорого дал, чтоб понять, в чем тут секрет. Наследственность? Или просто навык, опыт?..»
При виде помощника Горбунов стер с лица улыбку и, вынув изо рта трубку, шагнул навстречу.
— Вам хорошо, Дмитрий Дмитрич, — сказал он, выслушав Митину просьбу, — вы можете уходить на берег со спокойной душой, лодку вы оставляете на меня. Мне хуже — уходя, я должен оставить лодку на вас.
Митя начал злиться.
— Я ведь не вместо работы прошу, а вместо театра.
— Это я понимаю, — сказал Горбунов. — Но если вы хотите стать своим человеком на лодке, мой совет: отдыхать и развлекаться тоже вместе с командой. Иначе вы никогда не узнаете людей. Они-то вас будут знать, а вы их нет.
— Почему?
— Потому что у них пятьдесят глаз, а у вас два. Загляните-ка лучше в ленкаюту и почитайте биографию Островского.