…«Итак, работа, работа. Ремонт, боевая подготовка. В свободное время — изучение материальной части корабля и лоций Балтийского моря, уставов и наставлений. Я штурман и весной ухожу в поход, от моей прокладки будет зависеть боевой успех и жизнь экипажа. Надо быть на высоте. Что ж из того, что у меня нет боевого опыта? У Горбунова его тоже не было…»
Митя подтвердил также данный ранее обет — во что бы то ни стало найти виновника гибели жены Горбунова и, таким образом, разузнать о судьбе ребенка. Сын он Горбунову или не сын — это уж пусть они сами разбираются.
За всеми этими размышлениями прошло больше получаса. Очень хотелось есть. Из операционной не доносилось никаких звуков. Наконец щелкнул замок, дверь мягко отошла, и Туровцев увидел Божко. Божко шел пятясь, как будто боялся, что ему выстрелят в спину. Закрыв дверь, он повернулся, сдернул марлевую маску, и Митя увидел красное перекошенное лицо.
— Что там? — спросил Митя, холодея.
Божко пожал плечами. Митя вскочил.
— Что вы молчите? Кончилась операция?
Божко презрительно фыркнул — какое невежество!
— Еще только начинается, — отчеканил он.
В дальнейшем он повел себя странно. Подошел к горке с инструментами, открыл дверцу, долго что-то перебирал и разглядывал, но ничего не взял. Затем так же долго, с тем же ненатуральным интересом рассматривал аптечные склянки. Исчерпав и это занятие, он прошелся по перевязочной, выключил одну из плиток и поднял с пола марлевую салфетку. Время от времени он бросал на Митю косые взгляды. Туровцев ему чем-то мешал, и Божко явно тянул время — и не уходил из лазарета, и не возвращался в операционную.
Но когда Божко развернул «Личную гигиену краснофлотца» и углубился в нее с таким видом, как будто именно там было написано, как спасти раненого, Митю вдруг осенило: лекаря попросту прогнали из операционной. Этим объяснялось все: и расстроенный вид, и плохое актерство. Спрятав глаза в брошюрку, лекарь шевелил губами, сдвигал брови, словом, всячески изображал работу мысли. Но сосредоточенности не было. Почувствовав на себе недоверчивый взгляд, он смутился и отшвырнул брошюрку.
— Д-да, Дмитрий Дмитрич, — сказал он, жалобно вздыхая. — Подвели вы меня под монастырь.
Митя промолчал.
— Конечно, я не бог, — продолжал Божко. Митино молчание показалось ему сочувственным. — Я не бог и имею недостатки. Но я двадцать третий год служу на флоте, служу верой и правдой, отличник здравоохранения, имею диплом академии. Я на ученость не претендую, не в свои дела не лезу, я скромный человек и свое место знаю. Так за что же меня оскорблять? За что?
На глаза Божко навернулись крупные слезы. Он жаждал сочувствия. Митя с трудом переносил и женские слезы, мужские повергали его в содрогание. Поэтому, несмотря на все свое раздражение, Туровцев почувствовал к лекарю нечто вроде брезгливой жалости. Еще немного, и он, покривив душой, выдавил бы из себя какую-нибудь утешительную фразу.
Но Божко сделал ошибку. Из обороны он перешел в наступление.
— Не лазарет, а публичный дом! — передразнил он кого-то. — А я советский человек, никогда в публичных домах не бывал и не знаю, как они выглядят! И чья бы корова мычала… Всему флоту известно, что эта самая Прасковья…
— Бросьте, Валерий Платоныч, — сказал Митя, морщась. — Как вам не стыдно? Это же мелко…
— Мне нечего стыдиться! — крикнул Божко, однако не так громко, чтоб его услышали в операционной. — Подумаешь, мелко… Все мы люди, слабые человеки… Скажите на милость, какой бог Саваоф, Юпитер-громовержец! Если ты бог, так сделай чудо! Вот тогда я поверю: ты все можешь, а я ничего не могу, твоя взяла — топчи меня, порази небесным громом! Я им мешаю, я ничего не умею!.. А вот я еще посмотрю, много ли толку будет от их большого умения…
Он осекся, почувствовав, что перехватил. Но было уже поздно.
— Знаете что, доктор, — сказал Митя с обманувшей Божко мягкостью, — была б моя воля, я бы вас не только из операционной погнал, а с корабля. А еще лучше — с флота. К чертовой матери.
Божко опешил. Такого оборота он не ожидал.
— Ах, вот как? — протянул он многозначительно.
На Митю это не подействовало.
— Так точно, — подтвердил он, — именно так.
— Ах, вот как? — повторил Божко еще протяжнее, скорбно качая головой и усмехаясь. Он всячески пытался изобразить презрение, которого не чувствовал. — Ну, ну!.. Это на вас похоже…
Неизвестно, чем кончился бы разговор, если б не затрещал телефон. Божко поспешно схватил трубку, послушал и, не говоря ни слова, передал Мите. Звонил дежурный по кораблю: командир дивизиона вернулся на «Онегу» и требовал к себе лейтенанта Туровцева.
Митя схватил шапку и побежал.
На полубаке его тихонько окликнули. Обернувшись, он увидел Соловцова.
— Вы что здесь делаете, Соловцов? — спросил он, нахмурившись.
— Вас поджидаю.
— Передайте командиру, что операция уже началась. Пока все идет нормально.
— Слыхали, военфельдшер докладывал. Часа на четыре эта музыка — никак не меньше.
— Откуда вы знаете?
— Из жизненного опыта. Меня-то за полтора часа сделали, так ведь то медсанбат. А здесь — спешить некуда. Только бы гансы не налетели.
Прищурившись, он взглянул на небо.
— Я, собственно, к вам вот насчет чего, товарищ лейтенант: вы не к комдиву?
— Да.
— А я от него только что. Донесение носил. Отдал в собственные руки. Товарищ лейтенант, — сказал Соловцов таинственно, — будете сейчас у капитана третьего ранга, прощупайте, какое у него настроение…
Митя с удивлением взглянул на матроса.
— Послушайте, Соловцов, а вам не кажется, что это не ваше дело?
Соловцов остался невозмутимым.
— Так точно, не мое, — согласился он, не моргнув глазом. — Потому он мне ничего и не скажет. А вам, может, и скажет…
— Пустяки, — отрезал Туровцев. Тем не менее он был встревожен. — Скажите лучше, что у нас на лодке?
— Аврал. Проверяют все системы. Пробоина ниже ватерлинии в районе двенадцатого шпангоута.
— Туляков серьезно ранен?
— Плевое дело, царапина. Тряпкой обвязался и шурует. А вот за Олешкевича военфельдшер беспокоится — снаружи будто ничего не видать, а рвет его бесперечь и в ногах слабость.
— Ну, идите, Соловцов, — сказал Митя. — Я к обеду не приду. Скажите Границе, чтоб заявил расход на камбузе…
Комдив сидел за письменным столом и, щуря дальнозоркие глаза, читал бумагу. Вид у него был недовольный.
Войдя, Митя отрапортовал по-уставному. Комдив не пошевелился. Он продолжал читать. Читал он долго. Наконец отложил бумагу в сторону и перевел взгляд на Туровцева.
— Что такое? — сказал он.
Митя взглянул на комдива с недоумением, Борис Петрович сидел, откинувшись на спинку кресла, и вид имел шутливо-грозный, поди угадай — шутит или будет драить.
— Вы что же, лейтенант Туровцев, всегда в таком виде к начальству являетесь?
Только теперь Митя сообразил, в чем дело. Вспыхнув, он сдернул с себя халат, свернул и спрятал за спину.
Видимо, Кондратьев был доволен тем, что ему удалось смутить лейтенанта. Уже совсем другим тоном он спросил:
— Как минер?
— Положение тяжелое.
— Это плохо, — внушительно сказал Кондратьев. — Это очень плохо.
Митя промолчал. Он и сам знал, что не хорошо.
— Ну, а на лодке что?
— А вы разве не получили донесения, товарищ капитан третьего ранга?
Кондратьев не ответил. Он взял отложенную бумагу и вновь углубился в нее.
— Получил, — сказал он, когда Митя уже потерял надежду на ответ. — Филькину грамоту. Донесение а-ля Пушкин: саранча летела-летела и села… Никому показать нельзя. Разве так пишут? «Насчет других повреждений пока сказать ничего не могу — еще не разобрался…» Кто же так пишет?
О том, как именно должен был написать Горбунов, Митя узнал не сразу. Вошел писарь дивизиона Люлько и принес отпечатанные на машинке бумаги. Борис Петрович читал их медленно, с недоверчивым видом, перед тем как подписать — долго разглядывал перо и, только убедившись, что все оттяжки исчерпаны, вздыхал и подписывал. Одну бумажку он забраковал и мучительно долго правил. Люлько, по-видимому уже привыкший к манере комдива, стоял спокойно, но Митя томился. Подписав последнюю бумагу и отпустив писаря, комдив опять впился глазами в злосчастное горбуновское донесение. Оно его гипнотизировало. Наконец он решительно вычеркнул что-то и возвел глаза к потолку.