— Из почтения, папа, — вставила Катерина Ивановна.
— Я не хочу почтения. Я хочу равенства. В вашем почтении я слышу: слишком поздно, его не переделаешь.
— Извините меня, Иван Константинович, — сказал Горбунов, — я был неправ и признаю это. Но позвольте мне — не для оправдания — напомнить вам нашу первую встречу.
— Отлично помню.
— А на чем мы расстались?
— Напомните.
— Вы сказали примерно следующее: я человек другого склада, не пытайтесь меня переубеждать, и мы отлично уживемся.
Художник засмеялся.
— Неужели? Признаю: вы честно выполняли договор. И, может быть, именно поэтому ваше вторжение не прошло для меня бесследно. Считается, что людей надо судить по их делам. Мы, неискушенные обыватели, чаще поступаем наоборот. Мы судим о делах по людям. Скажу вам по секрету: вернейший признак правого дела — то, что за него ратуют настоящие люди, и мне трудно представить себе хорошую политику, проводя которую люди становились бы хуже. Вы и ваши друзья мне симпатичны — и для меня это самый неопровержимый довод в пользу вашего дела и ваших взглядов.
Теперь засмеялся Горбунов.
— Критерий, конечно, спорный…
— Обязательно спорный. А вы спорить не любите. Для вас «спорно» то же самое, что «неверно»…
— А вот это уж бесспорно неверно…
— Да я не о вас. Вы-то — задира.
— Ну хорошо, — сказала Кречетова. — Может быть, нас все-таки тоже посвятят… Короче говоря: из-за чего сыр-бор?..
На этот раз фыркнули оба — и художник и Горбунов.
— Из-за Антея.
— Не морочьте голову. Из-за какого еще Антея?
— Был такой титан.
— Что за вздор!
— Истинная правда, — сказал художник, отсмеявшись, — я высказал мысль спорную, быть может, даже кощунственную, — что этот модный титан был самым обыкновенным разбойником и весьма недостойным сыном своей матери — Земли. Все мои симпатии на стороне Геракла, избавившего мир от этого опасного негодяя. Я сказал также, что мне, как старому идеалисту, дорог не Антей, а Прометей — тот, кто похитил у богов священный огонь знания и отдал его людям. Боги его покарали, а люди отплатили неблагодарностью, и это только увеличивает мою к нему привязанность.
Наступила пауза. Затем Кречетова неуверенно пробормотала:
— Похоже, что вы меня разыгрываете…
— Ничуть, — сказал Горбунов. — Конечно, весь этот разговор о Прометее — только хитрая аллегория. Суть проще: Ивану Константиновичу нравится изображать из себя старого идеалиста, я же осмеливаюсь утверждать, что в его лице мы имеем не всегда последовательного, но несомненного материалиста и даже марксиста.
Обе женщины засмеялись.
— Вы слышали? — сказал художник. Если он и сердился, то притворно. — Вот так он надо мной издевается…
— Шутки в сторону, — сказал Горбунов. — Неужели вы всерьез считаете себя идеалистом?
Художник отозвался не сразу.
— Ну что ж, если вы настроены разговаривать серьезно, я отвечу на ваш вопрос. Вернее, вы сами себе на него ответите. Но прежде я должен укрепить свои идеалистические позиции и для начала покажу вам небольшое чудо. Дайте нож! — С кортиком в руке он подошел к стоявшей на камине шкатулке; раздался хруст, щелкнула тяжелая крышка, и Митя увидел в руках у художника две шкатулки поменьше. Но в этот момент все сидевшие у огня вскочили со своих мест, даже Ждановский и Зайцев вышли из своего угла, они окружили художника плотным кольцом, и Митя в бешенстве натянул на голову шинель. Минуты две он лежал плотно укрывшись, стараясь не прислушиваться к поднявшейся у камина веселой суматохе. Через две минуты запах горячего кофе донесся до койки и, забравшись под шинель, проник в ноздри штурмана «двести второй».
— Дима! — громко сказала Кречетова. — Вы встанете или прикажете подать вам в постель?
— Он спит, — сказала Катя.
— Представляется.
— Как вам не стыдно, тетя Юля. Я поставлю к нему на тумбочку. — Катя подошла и на секунду нагнулась, от ее меховой пелерины пахнуло нафталином и какими-то хорошими духами. Кружку она поставила так близко, что Митя ощутил не только запах, но и тепло. «Сам себе устроил пытку, — с яростью подумал он, — теперь раньше, чем через четверть часа, проснуться просто неприлично».
Некоторое время до Мити доносились только хруст разгрызаемого сахара и благоговейное хлюпанье. Затем заговорил художник:
— Не думайте обо мне плохо, у меня и в мыслях не было утаить от вас такие сокровища. К этой шкатулке я не прикасался много лет, для меня она была только реликвией. Но переменим тему, я хочу попытаться ответить на ваш вопрос, Виктор Иванович. Итак, где проходит водораздел? Если принять за водораздел древнейший и кардинальнейший вопрос о происхождении всего сущего, то вас, вероятно, удивит, что я — человек, не разрешивший вам снять в этой комнате иконы, — не верю в бога и не пользуюсь заменителями. Меня никак не устраивает свирепый и невежественный Иалдабаоф и смешат попытки примирить его с достижениями передовой науки. Не так давно меня чуть не силой заставили прочитать отстуканный на ремингтоне труд некоего просвещенного епископа под титлом «Бытие божие в свете квантовой механики». Поверьте мне, это еще глупее, чем Ветхий завет. Уж если вседержителю для доказательства своего существования понадобился Эйнштейн, дела его сильно пошатнулись. Замечу, что мой атеизм основательнее вашего, ибо я происхожу из духовной семьи, знаю службу и встречался со многими деятелями церкви, а среди них попадаются сильные умы и опытные диалектики. Тем не менее мои претензии к вам весьма существенны, а в чем — тому следуют пункты.
— Начнем прямо с первого.
— Пожалуйста. Начнем с того, что мне не нравится слово «надстройка».
Катя засмеялась. Горбунов спросил без улыбки:
— Речь пойдет о Духе?
— Угадали. Я не верю в бога, но преклоняюсь перед мощью человеческого Духа. И для меня оскорбительна мысль, что все самые величественные его создания только плесень на утесе, имя коему — Экономика. Пусть то, что я называю Духом, не что иное, как осознавшая себя материя, но я знаю — научившись мыслить, человек тем самым восстал против гнета своей материальной природы и скорее пойдет на самоуничтожение, чем откажется от открывшихся ему духовных ценностей. Стендаль, записавший в своем дневнике, что самолюбие такая же сила, как голод и жажда, вне всякого сомнения, имел в виду не мелкое чувство, разъедающее души мещан и карьеристов, а могущественную силу, издревле толкающую людей на подвиг и на преступление. Разве Яго боролся за должность с большим окладом? Или Сальери — неужели он убирал конкурента? Гений Пушкина открыл нам бескорыстную идею даже в презренном скупце. А герои, подвижники? Что, кроме чистой жажды знания, двигало Галилеем? А Жанна д'Арк! Два величайших насмешника моего времени — Твен и Шоу — почтительно склонили головы перед деревенской девочкой. Я не верю в ее избранность, но, когда мне говорят, что Жанна всего-навсего отражала интересы зажиточной части французского крестьянства, для меня это такая же мистика и абракадабра, как «таинственные голоса». У Шоу в «Святой Иоанне» есть сцена, исполненная глубочайшего смысла. Тень казненной Жанны говорит королю Карлу: «Я есть, а тебя нет». Бесплотная тень — живому королю! Задумайтесь.
Пауза. Потрескивание дров. Затем заговорил Горбунов:
— Если вы хотите доказать, что сознание не привязано к бытию короткой веревочкой вроде поводка и что идеи обладают материальной силой, то позвольте вам заметить, что вы спорите не со мной. У материализма много врагов, и одни из самых злейших — вульгаризаторы. К ним и обращайтесь. Что касается Жанны — я плохо знаю французскую историю, но зачем мне Жанна, когда передо мной более близкий и душевно понятный пример — Ленин. И разве Ленин не мог бы сейчас сказать многим живым королям и властителям те же самые слова: «Я есть, а тебя нет»?
Пауза. Треск углей. Художник:
— Угодно слушать дальше? Признаюсь: мне претит сугубо классовый подход к моральным проблемам и пугает ваше безразличие к субъективным мотивам человеческих поступков. Я знаю, коммунисты отвергают старый иезуитский тезис о цели, якобы оправдывающей любые средства, признавая тем самым, что средства могут быть хороши или дурны. Но что толку в этом признании, если то и дело приходится слышать о честности и милосердии как об абстрактных или, хуже того, буржуазных добродетелях? Согласен, бывают вредные добряки, но нет и не может быть полезных негодяев. Уверяю вас, из хорошего человека гораздо легче сделать коммуниста, чем из плохого коммуниста — человека. И когда мне говорят, что фашизм есть не что иное, как диктатура наиболее агрессивных слоев империалистической буржуазии, я отвечаю: нет, это еще и душевный склад, фашизм не мог бы существовать, если б не опирался на все низменное в человеческой душе, у фашизма есть не только классовые корни, но и духовные предшественники. Формула «человек человеку волк» древнее капитализма. И мечта о справедливом общественном устройстве — также очень древняя мечта, она сопутствует человечеству на протяжении всей его истории.