И спокойный, ровный голос Стуколкина:
— Очко червонец, куш сто. Мечи.
Сейчас он держит карту рубашкой кверху, а Воронкин медлит открывать лобовую. Как и следовало ожидать, Цыган выигрывает. Он всегда выигрывает, но всегда играет по маленькой. А тут — очко по червонцу, куш сто! Если десятка — двести рублей на карте!
Ганько приподнялся, стараясь увидеть карту.
Но Стуколкин сидел спиною к нему. Только его спину можно было увидеть.
— Падлючий потрох! — неожиданно взвизгнул Воронкин и сжатыми кулаками, в одном из которых держал колоду, трижды ударил себя по вискам.
«Снова Никола выиграл», — угадал Ганько, успокоенно опуская голову на подушку. Пусть Стуколкин выиграет пальто — он все-таки ничего малый. Даже Дуся, видевшая его в Новый год в клубе, сказала, что «похоже, самый порядочный!» Пусть носит как память о Василии Ганько, который когда-то назывался Васьком Хохлом и был справедливым босяком, не барахольщиком… Наоборот, всегда презирал тряпки…
Сон оказался сильнее обид, раздумий, истеричной матерщины Воронкина, даже улыбки Дуси Мурановой. Впрочем, кажется, именно сон-то и притворился для начала белозубой Дусиной улыбкой, чтобы потом стать мгновением беспамятства, по истечении которого надо открывать глаза и вспоминать о начале нового дня.
Первое, что увидел Ганько, открыв глаза, — это поблескивающую в электрическом свете желтую кожу проигранного пальто. Оно опять почему-то висело на спинке его собственной кровати. Василий приподнялся на локте и посмотрел на койку Стуколкина. Тот подтянул валенок, затолкал в голенище ногу, притопнул. И, подняв голову, встретился глазами с Ганько.
Сказал равнодушно, без улыбки или скрытого в словах тайного смысла:
— Мне твой пальтуган в плечах узковат. У тебя пятьдесят второй, наверное, а мне по ширине пятьдесят шестой надо.
В противоположном углу, выбирая из сушившихся на плите валенок свои, злее обычного, ругался Костя Воронкин. К Ганько и Стуколкину он все время норовил повернуться спиной. По спине, из растянутого выреза майки, обвив крестообразную рукоятку ножа, тянулась змеиная голова с тонким раздвоенным языком. Но еще больше она походила на нераскрывшийся бутон синего цветка с двумя усиками.
Ганько невольно улыбнулся нелепости этого сходства. Костя Шебутной — и вдруг цветок. Смешно!
21
Лес потерял свою сказочную красоту и нарядность. Потемнел, вроде поредел даже — это февральские метели отрясли с веток пышное убранство его, посыпали снег обломанными веточками да хвоинками. Кустарники распрямились, выпростав себя из белых тяжелых шуб, и теперь дрогли на все еще по-зимнему сердитом морозе — голые, жалкие своей худобой, костлявостью.
Зато дни стали светлее, дольше. Казалось, что само время сделалось более емким. Стрелки по циферблату ползали нисколько не медлительнее, но часы и минуты словно попросторнели, раздались, наливаясь светом.
В начале первого весеннего месяца — марта — еще трудно различать приметы весны. Их еще так легко спутать с добротой зимы, хорошим расположением духа деда-мороза. Даже Настя, обычно раньше других умевшая угадать в зимнем погожем дне робкую улыбку весны, в этом году почему-то не заметила ее.
Первыми о весне вспомнили кот Пушок и Костя Воронкин.
Пушок ходил по влажному снегу, брезгливо подергивая папами, трубой подняв хвост, и орал благим матом.
Костя Воронкин, с ухмылкой озабоченности разглядывая свои доживающие век валенки, изрек:
— В апреле самая распутица начнется. Грязи будет по брюхо. А там реки разольются, и в мае не выберешься. Как вы насчет этого думаете, братцы?
— Рано еще вроде бы, — сказал Стуколкин. — Холодно еще…
Он поежился, представив себе этот холод, от которого нельзя будет отгородиться теплыми стенами барака.
— Не замерзнешь! На каждой станции — кипяток бесплатно! — усмехнулся Воронкин. — И в каждом буфете продают водку, были бы гроши. А гроши найти всегда можно. Скажи, Закир?
— Гроши будут, — поддакнул тот. — Об чем разговор!..
Шугин и Ганько промолчали.
Виктор Шугин, сопя от напряжения, пришивал к пиджаку пуговицу. Нитка путалась, иголка колола пальцы, а портной злился. Он мог и не слышать вопроса Кости Воронкина.
Ганько слышал.
Наступления поры, когда можно трогаться в дальнюю дорогу, он ждал еще более нетерпеливо, нежели Воронкин. Ждал, чтобы освободиться, развернуть крылья. Но лететь никуда не собирался.
В этом бараке, возле этих людей, Василия Ганько удерживало только то, что нельзя было сказать: «Идите к черту!» Как он может сказать такое, пусть даже молча уйти, отделиться от них без всякого повода? Любые слова, любые объяснения будут истолкованы как попытка спрятать за словами трусость, бегство, предательство. Его не поймут, его не смогут понять, если он объяснит — почему. Да и не сумеет он объяснить достойно босяка и мужчины, потому что завязывает не так, как Никола Стуколкин. Завязывает, чтобы стать как все, чтобы Дуся не стыдилась его, чтобы не бояться потерять Дусю. Разве им скажешь это? А соврать, сказать то же, что и Цыган, неловко, будет повторение чужих слов, ему не поверят.
Один раз он было набрался решимости. Ушел бы, не пряча глаз, с высоко поднятой головой. Но тогда все спутал Стуколкин — отыграл у Шебутного пальто. Рискуя своими деньгами, отыграл для товарища, для Василия Ганько. Босяк для босяка! У кого бы хватило после этого совести уйти, сказав своим уходом: вы не товарищи мне? Не было у него права уйти. Ведь даже Воронкин не сделал ничего не положенного босяку: выиграл, не отнял. Он, Ганько, сам виноват. Завелся, клюнул на подначку…
Нет, пусть уйдут они. А он останется. Скажет: есть дело, должен задержаться. Мало ли что у него за дело? Дело — значит дело, никто не спросит его какое. Не положено спрашивать!
Подготавливая этот будущий разговор, он сказал, будто с интересом разглядывая снег под окном:
— До мая здесь ворью жить худо. Дворники снег не убирают… Хочешь не хочешь, а след оставишь.
— Олень! — презрительно оглядел его с ног до головы Воронкин, будто измерял рост. — Технически надо работать. Чтобы без следов.
— Где можно, а где и нельзя! — настаивал на своем Ганько. — Я вчера нарочно по Сашкову прошел. Смотрел. Еще на баяниста с Настей нарвался. Напугал их, а она к Борьке так присосалась, что он ее еле оторвал!
Лязгнув зубами от внезапного толчка в грудь, парень растерянно смотрел на Шугина, сгребшего в горсти рубашку на его груди.
— Свистишь? — заглядывая в глаза, спросил Шугин.
— Ты что? Чокнулся?
— Меня заводишь? — Шугин тряхнул его, еще ближе притянул к себе. У него подрагивал угол рта. — Меня другим заводи. Девку не трожь зря, гад! Пришибу!
Стуколкин, Воронкин, Ангуразов, готовые разнять их, ждали: что дальше?
— Да ты что? Внатуре говорю. Сам видел…
Пальцы Виктора разжались, безвольно упали руки.
— Лады! — только и сказал он, поворачиваясь к своей койке.
Воронкин прикрыл один глаз ладонью, спросил:
— Я не косой?
Стуколкин пожал плечами — не знаю, мол, вроде действительно черт знает что получилось.
— Витёк, в чем дело? — спросил он Шугина.
Тот ответил, глядя в сторону:
— Так…
И, уходя от вопросов и пытливых взглядов, на ходу прижигая папиросу, захлопнул за собой двери.
— Значит, Настя ему бороду пришила? — улыбаясь, поинтересовался у Василия Воронкин.
— Да нет… Он же с Наташкой Игнатовой вроде… Хотя… В Сашково редко когда ходит…
— Факт, что борода! — решил Воронкин. — Ну и отметелит Витёк баяниста! Удавит, гад буду!..
Стуколкин, не глядя, зацепив с гвоздя чей-то ватник, шагнул к двери.
— Куда? — спросил Ганько.
— Туда! — неопределенно ответил Стуколкин, но Василий понял: к соседям, в случае нужды помочь Шугину. Накинув ватник, Стуколкин объяснил сам:
— Он же псих, Витёк. А на черта ему несчастье иметь? Да еще из-за девки!
— Пошли, — кивнул Ганько. — Вдвоем сумеем придержать, если кинется на Бориса. Пера-то у него нет вроде?