Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Борис нерешительно затоптался на месте. Действительно, может быть, одного удара топором достаточно, чтобы залом рухнул и накрыл сделавшего этот удар.

— Намудрили! — сказал Скрыгин, принимая часть вины на себя.

Но напарник не согласился:

— Я виноват. — Он покрутил в руках топор, словно впервые взялся за него. — Все равно так оставлять нельзя.

Это было утверждение и вместе вопрос, просьба о совете: как быть?

Борис Усачев впервые обращался за советом к напарнику.

Скрыгин сдвинул на лоб ушанку, почесывая затылок. Невесело, для ободрения улыбаясь, решил:

— Пойду за мастером. Пусть он сам…

Усачев не возражал, и Василий зашагал по делянке, отыскивая Фому Ионыча. Нашел его в бригаде Тылзина — мастер и коновозчик Коньков возились около трелевочных саней СЛЗ-3, нагруженных лесом-подтоварником.

— Пособи сзади стяжком, на пень угадал слепой черт, — первым окликнул Скрыгина Фома Ионыч, сердито поглядывая на Конькова. — Возит по земле, а смотрит в небо.

Он дождался, пока Василий подберется стяжком под полоз, и скомандовал:

— Ну… раз, два… взяли!..

Сани накренились, переваливаясь через пень. Коньков задергал вожжами, заорал:

— Но!.. Но, милые!.. Но еще!..

Воз выровнялся. Крупная гнедая кобыла приостановилась, перебрала задними ногами и пошла без понукания, ровно, ненатужливо.

Скрыгин, бережно прислонив к пню стяжок, словно это была хрупкая и ценная вещь, сказал:

— Фома Ионыч, мы там… лес завесили… Не подступиться…

Мастер издал скорбно поджатыми губами чавкающий звук, всплеснул руками.

— Горе мне с вами, — вздохнул он и, не глядя на Скрыгина, буркнул: — Пойдем. Посмотрим.

Разборку залома Скрыгину и Усачеву Фома Ионыч не доверил. Поручил двум чарынским лесорубам, работавшим в смежной пасеке. Но прежде чем допустить и тех, долго, со всех сторон обхаживал залом. Потом велел подпилить старую ель с краю, в которой увязло поваленное ветром дерево, и «стронуть» ее ударом еще одной лесины:

— Этой, что скособочена малость… — ткнул он пальцем.

Борис Усачев стоял в стороне, стараясь не смотреть на «дело своих рук».

— Вот он, — кивком головы показал на него мастер. — Пасеку зараз хотел повалить, герой! Солдат, а порядка не понимает!

Большинство лесорубов узнало о происшествии только вечером. «Что ж, — думал каждый, — с кем не случалось?» Даже язвительный Ганько изрек нечто сочувствующее:

— Хорошо еще, что не пришибло. Остались бы без баяниста.

Но Виктор Шугин подчеркнуто громко — чтобы все слышали — рассказывал Воронкину:

— Мне бабка когда-то сказку читала про чудака, который хотел веревкой весь лес обвязать и на спине уволочь. У нас тут внатуре такой делец есть!

Шугину не нравился Борис Усачев. Не нравился потому, что Виктор Шугин, вожак и главарь, угадывал в нем человека, не умеющего ходить в рядовых, в незаметных. Боялся, что Усачев захочет поднять голову выше его, Шугина.

Но если бы Шугина спросили, почему не нравится ему Борис, — не солгал бы, ответив: «А черт его знает? Просто не нравится — и все!»

Он не умел, не собирался докапываться до причин своей неприязни. Считал, будто чувства рождаются сами по себе — из ничего, как и предчувствия.

Зато Усачев с этого дня знал, из-за чего ненавидит Шугина. Мог бы назвать многое, не нравящееся в нем, вызывающее неприязнь. Но не назвал бы главной и единственной причины — уверенности в неприязни Шугина к нему, Усачеву.

Вечно мотающийся по участкам Антон Александрович Латышев обманул Лужню, пообещав ей электрический свет. На складе нашелся подходящий движок, но не нашлось генератора. Зато в счет обещанного привез на легких, без подрезов, розвальнях два клетчатых ящичка с шахматами, в которые никто не умел играть, шашки, пять партий домино и баян Новосибирского завода в коричневом, тисненном под крокодилову кожу футляре.

Приехал он к концу дня, в лесосеку не пошел. Настя накормила гостя щами с капустой-хряпой, а к чаю подала янтарного морошкового варенья. Кончив чаепитие, Антон Александрович переписал на разграфленной синим карандашом бумажке все привезенное им, бумажку протянул Насте.

— Распишись. Тебе на подотчет, как инвентарь общежития.

Настя расписалась. Латышев бережно достал из футляра баян и, прижав пальцем беленькую пуговку, потянул мехи. От высокого, режущего слух звука обычно медлительный кот Пушок пулей ринулся под кровать. Тогда Латышев нажал пуговку слева, на басовой клавиатуре, и на этот раз удивился приятному, бархатистому голосу инструмента.

— Получается, а? — спросил он Настю, но, проводив взглядом напуганного кота, смилостивился: — Ладно, пойду в общежитие. Так и быть…

За опробованием баяна застали его вернувшиеся лесорубы. Степенный Сухоручков, войдя первым, сказал только:

— Ого, музыка появилась!

Высокий, всегда пасмурный, Коньков хлопнул в ладоши и, выбросив вперед ногу, пристукнул пяткой. Обут он был в растоптанные валенки, потому Сухоручков спросил как бы шутя:

— Подошвы показываешь? — И по-деловому — Латышеву, благо нашелся повод: — Валенки новые пора выписывать, Антон Александрович. Срок вышел. Да и брюки ватные надо бы поменять.

Борис Усачев приостановился на пороге, обрадованно загорелись глаза. Улыбаясь, забыв поздороваться, принял у инженера инструмент. На вытянутых руках, словно боялся запачкать о спецовку, поднес ближе к лампе. И только там, присев на краешек скамейки, любуясь на утонувший в черной глубине полировки блик отражения, яркий, как сама лампа, выдохнул:

— Новосибирский… Полный…

И, полузакрыв глаза, растянул мехи, сверху вниз пробежав правой рукой по всем клавишам.

Баян выкрикнул что-то, сыпанул щедрую россыпь разноголосых звуков, сник на высокой стеклянной ноте…

— Может! — кивком головы показал на музыканта Сухоручков и хотел продолжить разговор о спецодежде, но Усачев вдруг откинулся, разворачивая грудь, уронил голову на плечо и заиграл, словно откуда-то издалека принося мелодию за душу хватающей «Лучинушки», приближая ее, но все еще жалея отдать полностью.

Забыв, что собирался сказать, Сухоручков смотрел на Латышева. Вернее — сквозь него, через оклеенную цветастыми обоями стену за ним, через метель и тьму за стеной. Смотрел в зыбкую, как море, как море бездонную, и светлую, и непроглядную глубину певучей грусти.

Вечно недовольный, суетливый Коньков, привалясь к распахнутой двери, зажмурив глаза, беззвучно шевелил губами. Иван Тылзин в темных сенях не решался перенести ногу через порог.

А мелодия крепла, ширилась. Баян пел во всю мощь. И когда он неожиданно умолк, люди продолжали прислушиваться к чему-то…

И только один человек — Борис Усачев — собранно, победно тряхнул головой, испытующе оглядев слушателей. Его взгляд встретился с блестящим от слез взором Насти. Он отвел глаза и снова проиграл гамму.

— Не ожидал. Честно говорю, не ожидал! — покаялся Латышев. — Только повеселее бы надо что-нибудь… Посовременнее…

Борис послушно наклонил голову, тронул клавиши. Баян запел с придыханиями, приглашая подпевать:

Мы парни бравые, бравые, бравые.
Но чтоб не сглазили подруги нас кудрявые…

Колдующее обаяние глубины, в которой каждый видит свое, сокровенное, пропало. Люди заулыбались. Коньков, пританцовывая, прошел к своей койке и стал разуваться. Тылзин движением руки сверху вниз надвинул ушанку на глаза Скрыгину, подмигнул. Сухоручков бочком обошел баяниста и, скорбно покачав головой — оборвалась вешалка, — снял брезентовку.

…Но только так, чтоб не кружилась голова… —

тихонечко напевала за стеной Настя, не в такт позванивая посудой.

Только Фома Ионыч, не прислушиваясь, подводил итог дню — считал кубометры.

Лесорубы умывались, садились ужинать. А Борис Усачев все играл и играл, переходя от одной песни к другой. Но вот он, отставив баян, вопросительно посмотрел на Латышева. Видимо, его не удовлетворило инженерское «не ожидал!»

28
{"b":"156123","o":1}