Я никогда не помню, чтобы она жаловалась на какие — нибудь денежные или бытовые неурядицы, считая все трудности нормальным, естественным явлением жизни. Сам Андрей гораздо больше переживал из-за своего непонятного положения — больше года без зарплаты, дом пуст, перспективы неясны…
Мне тоже было легко общаться с Ирмой Рауш (таковы ее настоящие имя и фамилия), мы быстро перешли на «ты». Она тогда плохо выговаривала букву «р», и я в шутку издевался над ней: «Скажи слово «Риорита»!!
После неудачной попытки она смеялась и говорила: «Да ну тебя!»
У нее было своеобразное образное мышление, очень далекое от андреевского. Она жила как бы в себе — в своем замкнутом мире. Но этот ее собственный мир был добр, полон каких-то невероятных предчувствий, сказаний, чудесных историй, небывалых фантазий… она была, конечно, прирожденный детский кинорежиссер… Или сказочник… Или человек, живущий среди древних мифов, преданий…
Я навсегда запомнил ее широко открытые, удивленные глаза, когда она была поглощена какой-нибудь необыкновенной историей. И в то же время у нее был почти безукоризненный художественный вкус — даже на то, что было внутренне, далеко от нее. Она могла принять и понять сюжеты, замыслы, вроде бы противоречащие ее собственной сущности…
Частенько, в ожидании Андрея, мы сидели вдвоем на их кухне, и она много мне рассказывала — про свое детство, про школу, которую не любила, про своего отца — поволжского немца, очевидно, очень способного и необыкновенного человека…
Мы довольно быстро подружились, но это была другая дружба, чем была у меня с Андреем. Ира была гораздо более одинока, чем Тарковский, и, наверное, поэтому она больше ценила наши отношения.
Из желания сделать ей что-то приятное и произошел конфуз — первая наша ссора с Андреем.
В день рождения Иры, в конце апреля, я зашел в цветочный магазин в Измайлово и увидел там удивительную по красоте (никогда в жизни я не видел ничего подобного!) небольшую корзину цветов — из молодых белоснежных калл и почти черных разнокалиберных роз…От этого великолепия нельзя было оторвать глаз!
Я купил букет и преподнес его Ире: она просто расцвела от такого подарка, поставила цветы на видное место. И тут вернулся Андрей…
— Это что такое?! Как ты посмел моей жене преподносить такую корзину цветов?..
Его лицо буквально перекосило от ярости.
Мы вдвоем с Ирой начали его успокаивать: «Ну что тут такого?» Но Андрей был неумолим — его буквально трясло. Ира же твердо стояла на своем: «Это подарок мне. И цветы просто фантастические! Я очень… очень Саше благодарна!»
Она подошла ко мне и демонстративно чмокнула меня в покрасневшую щеку!
— А тебе не нравится, Андрей?
Андрей встал, обошел несколько раз вокруг корзины, погрыз ноготь правого пальца, дернул плечами раз-другой, потом поднял брови в недоумении, снова посмотрел на цветы и вдруг выпалил:
— Это я должен был тебе ее подарить… А не Сашка! Да… Глубоки, оказывается, корни шамхалов Тарковских! Больше я цветов Ирке Тарковской никогда в жизни не дарил. А ну их к лешему!
А потом пришла беда… Сначала встреча Н. С. Хрущева с художниками в Манеже, потом вскоре первое собрание членов Политбюро и правительства с интеллигенцией, дальше вторая… Тут же была образована Идеологическая комиссия ЦК КПСС во главе с Л. Ф. Ильичевым. И пошла «писать губерния»…
«Формалистов, идеологических диверсантов, политических двурушников» искали во всех областях литературы и искусства, от театра до архитектуры, от кинематографа до прикладного искусства… Составлялись черные списки, на многих именах поставили большой жирный крест… Кто-то заболел, кто-то ждал арестов — от Сталина было совсем недалеко…
Наш приятель — редактор из Министерства культуры — сказал нам с А. Вейцлером: «Теперь минимум год мы даже авансовый договор не можем с вами заключить!»
Все идущие наши с Андреем Вейцлером пьесы были сняты, репетирующиеся постановки закрыты за один день. Из преуспевающих, известных драматургов мы стали нищими и гонимыми…
Единственным, кто не испугался всего этого бардака, оказался наш старый друг Н. П. Охлопков. Как-то сумеречным осенним днем мы встретили его — огромного, барственного, в бобровой шапке — около театра. Поздоровались довольно вяло.
— Ну что такие кислые? — наклонился он к нам. — Что — денег нет?
Мы пожали плечами. Он хитро улыбнулся — словно не он сам снял месяц назад наш премьерный спектакль!
— Идите в литературную часть и оставьте мне заявку, а я в два часа ее подпишу, и вы тут же получите аванс!
— Какую заявку? О чем? — наши физиономии остались недоуменно кислыми.
— Напишите одну фразу: «Это будет пьеса… о советских людях» — и подписи!
Он хитро улыбнулся нам и прошествовал в театр.
Мы посмотрели друг на друга… Пожали плечами. Зашли в литературную часть и написали заявку из одного предложения. В два часа мы уже получили аванс…
Пьесы мы так никогда и не написали. Аванс никто с нас назад так и не потребовал…
Тарковский был на встречах интеллигенции с правительством. Возвращался поздно, ничего не рассказывал. Впрямую его как бы не критиковали, но весь тон, вся атмосфера конца хрущевской оттепели не обещала для него ничего хорошего.
Прекратились телеграммы из ЦК. Там было не до него…
Вскоре у него в квартире поставили телефон, но тот молчал.
Мы, теперь свободные от каких-либо дел, виделись практически каждый день. Над всеми нами как будто нависла тяжелая грозовая туча, и, что будет дальше, было абсолютно неизвестно.
Полгода стояла абсолютная тишина. Власти, проведя кампанию, казалось, сами не знали, что делать. Сделали ряд новых назначений на ключевые фигуры… Генеральным редактором «Мосфильма» был назначен бывший следователь по особым поручениям Л. Р. Шейнин, что позволило одному из остроумцев сказать: «Каждый переходит на новую работу со своим чином». Повылезли на высокие кресла и другие одиозные фигуры.
Запускались только пропагандистские, низкопробные сценарии, возникли странные фигуры из бывших ассистентов режиссеров, просто проходимцев…
Андрей Тарковский целыми днями лежал на раскладушке в халате и читал… Это была «Война и мир». Он словно бы искал в великом романе силу для будущего. Он был неожиданно спокоен, очень доброжелателен, — казалось, все вокруг не касалось его…
Именно за эти полгода мы особо сблизились с ним. Почему-то у всех нас, троих, было прекрасное настроение, или только так казалось. Словно гроза уже прошла, худшее позади… А может быть, мы были просто очень молоды и сама жизнь дарила нам уверенность в лучшем. Была даже какая-то спортивная злость: «Мы все равно победим!»
Мы много говорили о Толстом, об этой загадочной фигуре в русской культуре, поразительной, как бы воплощающей в себе весь русский мир. Андрей знал, что С. Бондарчук собирается ставить картину по великому роману, и я чувствовал, что он сам не прочь сделать фильм по «Войне и миру». Но впрямую он этого не говорил…
Эти «вымороченные» полгода мы провели в беседах об искусстве в самом широком смысле этого слова. Андрей много рассказывал о своем детстве… Об отце, читал его стихи… Вообще много стихов звучало за это время в их квартире. Мандельштам, Ахматова, Пастернак, Гумилев, Цветаева, Анненский, Ходасевич, Мария Петровых… И снова Арсений Тарковский… В те дни прошел первый, скромный вечер Арсения Александровича в Малом зале ЦДЛ. Мы с Андреем Вейцлером, тоже в душе поэтом, блестящим знатоком поэзии, сидели не шелохнувшись. Успех был огромный… Арсений Александрович был необыкновенно взволнован и всех благодарил. Андрей подвел меня с А. Вейцлером к отцу и познакомил нас. Арсений Александрович был трогательно мил с нами, всегда с радостью дарил потом выходящие сборники своих стихов или переводов.
После этого вечера мне многое открылось в Андрее нового, ранее для меня непонятного… И еще то, как он любит своего отца, как он гордится им… И как переживает, что его так долго не было с ним рядом…