Как бы то ни было, ему захотелось проводить меня; госпожа де Миран сперва поспорила, но потом согласилась: верно, такова была воля провидения.
— Ну, хорошо, поедемте,— сказала она,— но при условии, что ты будешь спокойно сидеть в карете, не высовываясь из нее, когда я забегу на минутку к настоятельнице.
И вот из-за этой материнской снисходительности произошли самые большие горести, какие я испытала в своей жизни.
Накануне в мой монастырь приехала знатная дама с дочерью, которую она хотела устроить там в пансион на время своего путешествия в Англию, куда она должна была поехать, чтобы получить наследство после матери.
Муж ее незадолго до этого умер во Франции. Он был английский вельможа, и, как многих других, ревностное и верное служение королю заставило его покинуть родину; его вдова, для которой единственным источником средств к жизни было ее имение, ехала в Англию, чтобы получить наследство и, продав землю, возвратиться во Францию, где она намеревалась жить.
И вот накануне она договорилась с настоятельницей, что свою дочь она оставит в монастыре, и когда мы приехали, она как раз привезла ее, так что их экипаж еще стоял во дворе.
Едва мы вылезли из кареты, как увидели этих дам — они спускались по лестнице из приемной после краткого разговора с настоятельницей.
Уже отворили двери монастыря, чтобы принять молодую англичанку, но она, бросив взгляд на эти распахнувшиеся двери и на монахинь, ожидавших ее у порога, взглянула затем на плачущую мать и лишилась чувств в ее объятиях.
Мать, ослабев почти так же, как дочь, тоже едва не потеряла сознание на последней ступени лестницы, по которой они спустились, и упала бы, если б не подскочил лакей этих дам и не поддержал их обеих.
Госпожа де Миран и я вскрикнули, оказавшись свидетельницами такого происшествия, и поспешили на помощь этим дамам, да и самому лакею, которому трудно было удерживать на весу двух сомлевших женщин.
— Скорее! Помогите! Умоляю! Помогите! — вся в слезах, кричала мать, лишаясь последних сил.— Моя дочь умирает!
Перепуганные монахини, стоявшие у входа в монастырь, позвали на помощь сестру привратницу, она прибежала и отперла каморку, служившую ей спальней,— по счастью, эта комнатка была рядом с лестницей в приемную.
В спаленку привратницы и перенесли барышню, упавшую в обморок, туда же вошли и мы с ее матерью, которую поддерживала госпожа де Миран,— все боялись, что и мать лишится чувств.
Вальвиль, взволнованный этой картиной, которую он видел из окошка кареты так же хорошо, как и мы, выпрыгнул, позабыв, что ему не разрешено показываться, и без всяких рассуждений вошел в каморку привратницы.
Барышню положили на постель, и мы с привратницей расшнуровали бедняжку, чтобы ей легче было дышать.
Голова ее склонилась к плечу, одна рука свесилась с кровати, другая протянулась вдоль тела, а руки у нее (надо это признать) были чудесной формы.
А как хороши, необычайно хороши были ее опущенные ресницы!
Никогда я не видела ничего более трогательного, чем ее лицо, на которое, казалось, смерть наложила свою печать,— оно вызывало чувство глубокой жалости, а не страха.
Увидев эту юную девушку, каждый скорее сказал бы: «Жизнь отлетела от нее», чем произнес бы: «Она мертва». Разница между двумя этими выражениями лучше всего передает то впечатление, которое она производила; они как будто имеют одинаковый смысл, но обозначают не одинаковое чувство. Выражение «Жизнь отлетела от нее» говорит лишь о том, что она лишилась жизни, и не вызывает в уме уродливый образ смерти.
И вот она лежала в расшнурованном корсаже, с красивой, склоненной к плечу головкой, пленявшей прелестью еще не исчезнувшей, но как будто уже не живой, с закрытыми прекрасными глазами,— право, трудно представить себе зрелище более привлекательное и положение, более волнующее сердце, чем то, в коем она находилась тогда.
Вальвиль стоял позади нас и пристально смотрел на нее; я несколько раз оглядывалась на него, он не замечал моих взглядов. Меня это немного удивляло, но я не заходила далеко в своих догадках и не делала никаких выводов.
Госпожа де Миран порылась у себя в кармане, отыскивая там флакон с лекарством, превосходно действующим при обмороках, но она забыла его дома.
У Вальвиля была в кармане подобная же склянка, он вдруг стремительно шагнул к постели, так сказать отстранив всех нас, и, опустившись перед ней на колени, постарался, чтобы девушка вдохнула из флакона этого снадобья, налил ей в рот немножко этой жидкости, а мы стали делать ей растирания; она наконец приоткрыла глаза, устремила томный взгляд на Вальвиля, и он с каким-то нежным и ласковым выражением, показавшимся мне странным, сказал ей:
— Ну как, мадемуазель? Примите лекарство. Вдохните еще немножко.
Должно быть, совсем безотчетно он взял ее руку и сжал в своих. Я тотчас же отняла у него эту ручку, сама не зная почему.
— Осторожнее, сударь,— сказала я.— Не надо так беспокоить ее.
Он словно и не слышал моих слов, но все, что мы оба делали, казалось, было проникнуто только жалостью и желанием помочь больной. Вальвиль уже собирался снова поднести к ее лицу целебный эликсир, как вдруг она, вздохнув, широко открыла глаза, подняла руку, которую я держала, и уронила ее на плечо Вальвиля, все еще стоявшего перед ней на коленях; он взял эту руку.
— Ах, боже мой! — шепнула она.— Где я?
Вальвиль не поднимался и держал ее руку, казалось, даже сжимал ее.
Наконец барышня совсем очнулась и внимательно взглянула на Вальвиля, потом, не сводя с него глаз, тихонько приняла свою руку; по флакону, который держал Вальвиль, она догадалась, что он хотел помочь ей, и сказала ему:
— Я вам очень обязана, сударь. Где моя матушка? Она еще тут?
Мать ее, совсем обессилев, сидела у изголовья постели на стуле, поставленном для нее, и до этой минуты могла только вздыхать и плакать.
— Я тут, дорогая дочка,— ответила она с легким иностранным выговором.— Ах, боже мой, как ты меня напугала, моя дорогая Вартон! Скажи спасибо вот этим дамам и этому любезному господину.
Заметьте, что «любезный господин» все еще стоял на коленях — повторяю это, так как меня уже раздосадовала такая поза. Барышня же, придя в себя, сначала окинула беглым взглядом нас, а затем устремила глаза на Вальвиля; потом, заметив, что туалет ее в некотором беспорядке, ибо у нее расшнуровали корсаж, по-видимому, немного смутилась и поднесла руку к груди.
— Встаньте же, сударь,— сказала я Вальвилю.— Все уже кончилось, и мадемуазель больше не нужна ваша помощь.
— Это правда,— отвечал он как бы в рассеянности и все не сводил с нее глаз.
— Я хотела бы подняться,— сказала тогда мадемуазель Вартон, опираясь на мать, которая, как могла, старалась ее поддержать.
Я тоже намеревалась подать ей руку, как вдруг Вальвиль, опередив меня, быстро протянул руку, чтобы приподнять больную.
Такая услужливость с его стороны пришлась мне не по вкусу; но я не могла бы сказать, почему она мне неприятна, и я даже не была уверена, что это не нравится мне; полагаю, что легкая досада, уколовшая меня, была бессознательной — как могла я знать ее причины? Пожалуй, и Вальвиль действовал так же безотчетно, как и я.
Но, должно быть, что-то необычайное творилось с ним; ведь вы, вероятно, обратили внимание, как резко я два или три раза говорила с ним, а он словно и не замечал этой резкости,— вернее, она нисколько его не удивила, как это, несомненно, случилось бы в другое время; можно сказать, что он стерпел ее, как человек, заслуживающий такого обращения, невольно осуждающий себя, чувствующий в глубине души свою вину; так оно и было, хотя он этого еще не сознавал. Будем продолжать.
Монахини по-прежнему стояли у входа в монастырь, ожидая мадемуазель Вартон. Она очень мило, с весьма скромным видом поблагодарила госпожу де Миран и меня за помощь, оказанную ей. Потом обратилась со словами благодарности к Вальвилю; мне показалось, что тут она проявила больше смущения; она говорила с ним, потупив глаза.