ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ
Мне кажется, сударыня, я отсюда слышу, как вы восклицаете: «Еще одна часть! Три части подряд! Откуда это прилежание и почему чужую историю вы рассказываете так охотно и так медлите со своей собственной? Не описала ли свою жизнь сама монахиня, а вы только переписываете ее рукопись?»
Нет, дорогая, нет; я ничего не переписываю; я просто вспоминаю то, что рассказывала мне монахиня, и то, что пережила я сама; описание ее жизни требует такого же труда, как мои собственные воспоминания, а прилежней я стала просто потому, что исправляюсь от порока лености. Вот и весь секрет; вы мне не верите, дорогая, но скоро убедитесь, что я говорю правду. Итак, продолжаю.
Вечером мы с монахиней опять сошлись у меня в комнате.
— Если желаете,— сказала она мне,— я сокращу свою историю. Не то чтобы мне было некогда, а просто неудобно так много рассказывать о себе; не лучше ли бегло коснуться менее важных событий моей жизни и скорее перейти к самому главному, о котором вам следует знать?
— Нет, сударыня,— сказала я,— не пропускайте ничего, прошу вас; с тех пор как я стала слушать ваш рассказ, собственные злоключения уже не кажутся мне столь невероятными, а судьба — столь печальной! Грустно, конечно, как случилось со мной, остаться с малых лет без матери, но не легче быть покинутой своей матерью, как случилось с вами; обе мы, каждая по-своему, достойны жалости; вы справлялись со своей бедой, как умели, я тоже стараюсь с ней справиться. По правде говоря, я все-таки пока считаю себя несчастнее вас; но, когда вы кончите свое повествование, я, возможно, буду думать иначе.
— Не сомневаюсь в этом,— сказала она,— так продолжим эти воспоминания.
Я уже говорила вам, что отъезд мой был решен, и несколько дней спустя я выехала в Париж вместе со знакомой дамой.
Мне выплатили половину пенсии, которую госпожа Дорфренвиль получила за меня под мою расписку. При этом госпожа Дюрсан была очень любезна и предложила даже увеличить размер суммы.
— Мы едем вслед за вами,— сказала она накануне моего отъезда,— но если бы вам, паче чаяния, понадобились деньги раньше, чем мы попадем в Париж, напишите, мадемуазель, я вам сразу же вышлю.
Это предложение сопровождалось множеством заверений в дружбе, которые показались мне чересчур приторными; я бы им больше поверила, если бы они звучали сдержанней: доброе сердце не прибегает к многословию.
В общем, я уехала, совершенно неуверенная в ее искренности и не зная, каковы ее намерения, но зато нисколько не сомневаясь в истинных чувствах ее сына.
Не буду больше говорить об этом, мне слишком больно вспоминать, что он говорил мне тогда, да и впоследствии не один раз; пришлось забыть его нежные признания, трогательное выражение его глаз, его лицо, когда он смотрел на меня; они до сего дня стоят у меня перед глазами; пришлось забыть все это, но, хотя я и приняла монашеский обет, я целых пятнадцать лет не могла вычеркнуть этого человека из своей памяти.
Мы ехали в почтовой карете; однажды утром, в каких-нибудь двадцати лье от Парижа, на одной из остановок какая-то дама подошла и спросила, нет ли в карете свободного места. Ее сопровождала крестьянка, которая несла коробку и держала под мышкой постельный мешок. Кучер ответил, что есть еще одно боковое место у дверцы.
— Хорошо, я займу его,— сказала дама.
Она сразу уплатила за проезд и села на свое место, поздоровавшись с нами очень вежливо и с большим достоинством; в ее поклоне не было провинциальной чопорности. Все обратили на это внимание, а я больше всех.
Она сидела рядом с пожилым священником, направлявшимся в Париж по судебному делу. Мы с приятельницей занимали передние места; на задних сидели пожилой господин, страдавший какой-то болезнью, и его жена. Второе боковое сиденье занимали офицер и горничная моей спутницы; ее лакей следовал за каретой верхом.
Новая пассажирка была высокого роста и очень стройна; я дала бы ей лет пятьдесят, на самом деле она была моложе; судя по виду, она только что оправилась после болезни, да так оно и было на самом деле. Несмотря на бледность и худобу, видно было, что у нее очень красивый овал лица и прекрасные черты; весь ее утонченный облик говорил о том, что она относится к самому аристократическому кругу; осанка ее была величава, что проистекает не от гордости, а от привычки к вниманию и уважению высшего общества.
Не отъехали мы и одного лье от трактира, как наша новая попутчица почувствовала себя плохо из-за дорожной тряски.
Я заметила, что она побледнела, начались приступы тошноты.
Мы предложили сделать остановку, но она сказала, что не стоит беспокоиться и это скоро пройдет. Я была самая молодая из сидевших на удобных местах и потому настойчиво и с искренним участием стала предлагать ей пересесть на мое место.
Судя по всему, она была чрезвычайно тронута, дала мне почувствовать, как глубоко ценит мое участие, примешала к своим словам столько лестного для меня, что я удвоила свою настойчивость, но убедить ее мне не удалось, да и недомогание ее действительно в скором времени прошло.
Мы сидели почти рядом и изредка перекидывались несколькими словами.
Дама, с которой я ехала, женщина далеко не молодая, по большей части называла меня «дитя мое», и незнакомка решила, что она моя мать.
— Нет,— сказала я,— эта дама — друг нашей семьи. Она взяла меня на свое попечение до Парижа, куда мы едем вместе,— она — чтобы вступить в права наследства, а я — чтобы встретиться с матерью, которой очень давно не видела.
— Как бы я хотела быть этой матерью,— сказала она мягким и ласковым голосом, не спрашивая, откуда я еду, и ничего не рассказывая о себе.
Мы прибыли на станцию, где думали обедать. Был прекрасный, теплый день; к постоялому двору примыкал сад, который показался мне очень красивым. Я вошла туда, чтобы погулять и размяться после долгой езды.
Госпожа Дарсир (так звали мою спутницу) и священник, о котором я упоминала, остались у входа в сад, офицер заказывал для всех нас обед, а недомогавший пассажир с женой ждали в помещении, где уже накрывали обеденный стол.
Офицер вышел и сказал госпоже Дарсир, что все в сборе, за исключением дамы, подсевшей к нам в пути; она уединилась и, видимо, собирается обедать отдельно от нас.
Я прогуливалась среди деревьев; госпожа Дарсир, священник и офицер присоединились ко мне. Прошло с полчаса, когда лакей этой дамы доложил нам, что обед готов; мы отправились в комнату, где нас ждала пожилая чета, о которой я говорила.
Я не знала, что наша новая спутница отделилась от нас, меня не было при этом разговоре; проходя по двору, я увидела ее в окне комнаты нижнего этажа как раз в ту минуту, когда ей подавали какое-то блюдо.
— Как,— обратилась я к офицеру,— мы будем обедать в этой маленькой комнате? Здесь для нас слишком тесно.
— Разумеется, мы идем не в эту комнату, а наверх,— ответил он,— а дама пожелала обедать одна.
— Мне кажется, она бы не стала обедать одна, если бы мы ее попросили присоединиться к нам,— заметила я,— может быть, она ждала, что мы ее пригласим, но никто из нас не проявил должного внимания к ней. По-моему, надо сейчас же исправить эту оплошность.
Я пропустила всех вперед и, не теряя времени, вошла в комнатку. Дама как раз развертывала салфетку, она еще не притронулась к еде; перед ней стояла тарелка с супом, а рядом, на другой тарелке, лежал кусочек отварного мяса.
Признаюсь, столь скудный обед удивил меня; она покраснела, поняв, что я обратила на это внимание. Но я постаралась не подавать вида и спросила:
— Почему вы покинули нас, сударыня? Неужели вы хотите лишить нас чести отобедать с вами? Нет, нет, мы этого не потерпим, так и знайте; хорошо, что я вовремя пришла; вы еще не приступили к еде, и я вас похищаю по просьбе всего общества. Никто не сядет за стол, пока вы не придете.
Она вдруг поднялась со стула, как бы желая отстранить меня и заслонить свой обед. Я поняла, что побудило ее к этому и не подходила ближе к ее столу.