— Что за милочка! Видали вы когда-нибудь этакую прелесть?
Я опустила глаза и отвернулась; но все же мне было приятно, я почувствовала мимолетное удовольствие, не оторвавшее меня, однако, от моих грустных мыслей. Нечто подобное испытываем мы, вдохнув мимоходом благоухание красивого цветка.
— Пожалуйте,— сказала мне моя проводница, выйдя из дверей. Я последовала за нею, и те два человека, о которых я говорила, вошли вместе с нами. В комнате я увидела пять или шесть дам и троих мужчин: двое из них, как мне показалось, были судейскими, а третий — военный. Господин Вийо (вы знаете, кто это) тоже тут оказался — он сидел со смущенным видом в сторонке, у двери.
Я сказала «трое мужчин», но не упомянула о четвертом, хотя он-то и являлся главным лицом, будучи хозяином дома; последнее я заключила из того, что он был без шляпы. Я подумала, что передо мной сам министр, и моя провожатая подтвердила это.
— Мадемуазель, это господин де...,— сказала мне она и назвала фамилию министра [16].
Это был человек в годах, высокого роста, благообразный и представительный; весь его облик ободрял вас, успокаивал, внушал доверие и был как бы залогом доброты, с коей этот вельможа отнесется к вам, и справедливости, которую он вам окажет.
Время не столько наложило печать старости на его черты, сколько сделало их почтенными. Представьте себе лицо, на которое приятно смотреть, не думая о возрасте его обладателя; приятно было чувствовать, какое глубокое уважение он вызывает в людях; даже в признаках здоровья, коим оно было отмечено, чувствовалось что-то почтенное, казавшееся не столько следствием темперамента, сколько плодом мудрости, благородства и душевного спокойствия.
Добрая душа и мягкость нрава ясно отражались в его наружности, она оставалась любезным и утешительным образом прежнего его обаяния, была украшена прелестью его характера, а эта прелесть не имеет возраста.
Таков был министр, перед которым я предстала. Я не стану говорить о его правлении — этот предмет превосходит мое понимание.
Я только передам то, что сама слышала от других.
В его манере управлять была совсем особая похвальная черта, до него не встречавшаяся ни у одного министра.
У нас были министры, чьи имена навсегда вошли в нашу историю; их можно назвать великими людьми, но в Управлении государственными делами они уж очень заботились о том, чтобы приковать внимание умов к своей деятельности и всегда казаться занятыми глубокой политикой. В представлении простых смертных их постоянно окружала тайна; они были очень довольны, когда от них ждали высоких подвигов прежде, чем они их совершали, когда считалось, что они искусно разрешат трудности в каком- нибудь щекотливом деле прежде, чем им удавалось это сделать. Им льстило такое мнение о них, и они всячески добивались этой чести,— уловки тщеславия, по правде говоря, можно и простить этим гордецам ради достигнутых ими успехов.
Словом, никто не знал, куда они идут, но все видели, что они шагают; никто не знал, какая цель их движений, но все видели, что они шевелятся, а им нравилось, что на них смотрят, и они говорили: «Поглядите на меня».
А этот министр, наоборот, правил, как говорили, в духе мудрецов, чье поведение исполнено мягкости, простоты, далеко от всякой пышности и стремления к личной выгоде; такие люди хотят приносить пользу и не ищут похвал, совершают великие деяния единственно ради того, что это нужно другим, а не ради того, чтобы прославиться. Они отнюдь не предупреждали, что будут действовать искусно, а довольствовались тем, что так и действовали, и даже не замечали своей ловкости. Они вели себя так скромно, что их начинания, чрезвычайно достойные уважения, смешивались с самыми обычными действиями,— с виду ничто их не отличало, никто не трубил о том, какого труда стоили мероприятия, которые они проводили благодаря своим дарованиям и без всякого хвастовства; они вкладывали в эти дела всю свою гениальность и ничего не добивались для себя; поэтому и случается, что люди, которые пользуются плодами их трудов, принимают их беззаботно и больше бывают довольны, чем изумлены. И только мыслящих людей отнюдь не обманывает простота в поведении тех, кто руководит ими.
Таким правителем был и министр, о котором идет речь. Нужно ли было преодолеть почти непреодолимые препятствия, исправить почти непоправимую беду, добиться славы, выгоды, земельных владений, необходимых государству, сделать сговорчивым врага, который напал на страну, введенный в заблуждение ее миролюбием, временными ее затруднениями или скромным характером правителя,— он всего добивался, но без всякого фанфаронства, столь же просто и без всякой суматохи, как делал и все остальное. Он принимал такие мирные, такие незаметные меры, так мало стремился стяжать почет, что вполне можно было обойти его похвалами, несмотря на всю его достойную уважения деятельность.
Он был как бы отцом семейства, который печется о благополучии, о покое и разумном поведении своих детей, делает их счастливыми, не хвастаясь своими заботами о них, — зачем ему их похвалы? Дети, со своей стороны, не очень-то дивятся отцовским заботам, но любят отца.
И такого рода правление, которое впервые показал этот министр,— явление совершенно новое и почтенное; оно дает весьма мало пищи праздному любопытству, но внушает доверие и спокойствие подданным.
Что касается чужестранцев, они считали этого министра человеком справедливым, с которым им и самим волей-неволей приходится соблюдать справедливость; он научил их умерять свои притязания и не опасаться никаких злых посягательств с его стороны — вот что говорили о нем.
Вернемся к делу. Мы находимся в его кабинете.
Из всех особ, окружавших нас, а было их человек семь или восемь, мужчин и женщин, одни, казалось, смотрели на меня с любопытством, а другие насмешливо и презрительно. К числу последних относились родственники Вальвиля; я это заметила позднее.
Я уже сказала вам, что молочный брат хозяйки дома — тот молодой человек, которого предназначили мне в мужья,— тоже находился здесь; добавьте еще двоих мужчин, коих я видела в зале и которые вошли в кабинет вслед за нами.
Сначала меня ошеломило такое судилище, но смущение мое прошло очень быстро. Дойдя до крайнего отчаяния, человек уже ничего не боится. К тому же меня обидели, а я никого не обижала; меня преследовали; я любила Вальвиля, у меня его отнимали; я полагала, что мне теперь страшиться нечего, даже самая грозная власть в конце концов теряет возможность пугать угнетаемую ею невинность.
— Она и в самом деле хорошенькая. Вальвиля, пожалуй, можно извинить,— с улыбкой сказал министр, обращаясь к одной из дам (то была его жена).— Да, очень хорошенькая.
— Ну, для любовницы сойдет,— сердитым тоном отозвалась другая дама.
В ответ на эти слова я только бросила на нее холодный и равнодушный взгляд.
— Тише, тише! — сказал министр этой особе.— Подойдите ближе, мадемуазель,— добавил он, повернувшись ко мне.— Говорят, господин де Вальвиль вас любит. Верно ли, что он думает жениться на вас?
— По крайней мере, так он мне сказал, монсеньор,— ответила я.
И тут две или три дамы разразились громким и презрительным смехом. Я опять только посмотрела на них, а министр мановением руки заставил их замолчать.
— У вас нет ни отца, ни матери и вы не знаете, кто вы такая? — сказал он мне затем.
— Это правда, монсеньор,— ответила я.
— Так вот,— добавил он,— посмотрите на себя трезво и больше не думайте об этом браке. Я его не допущу, но постараюсь вознаградить вас; я позабочусь о вас. Вот этот молодой человек — подходящий для вас жених, он очень славный малый, и я продвину его; вам следует выйти за него. Вы согласны?
— Я не хочу выходить замуж, монсеньор,— ответила я,— и умоляю вас не настаивать. Решение мое бесповоротно.
— Даю вам еще двадцать четыре часа на размышление,— сказал министр.— Сейчас вас отвезут обратно в монастырь, а завтра я за вами опять пришлю. Прошу не бунтовать, все равно вы больше не увидите Вальвиля. Я тут наведу порядок.