— Ах, боже мой! — воскликнула я.— Куда вы меня везете? Госпожа де Миран вовсе не здесь живет! Вы, как видно, обманываете меня.
И тотчас же я услышала, как захлопнулись ворота и карета остановилась посреди двора.
Моя провожатая не промолвила ни слова; я вся похолодела и уже не сомневалась, что меня заманили в ловушку.
— Негодная! — сказала я этой женщине.— Где я? Что вы задумали?
— Не поднимайте шуму,— ответила она.— Ничего страшного не случилось. Как видите, я привезла вас в хорошее место. Кстати сказать, мадемуазель Марианна, вы здесь очутились по распоряжению высоких властей; вас могли бы взять более скандальным способом, но сочли уместным действовать мягче; меня нарочно послали, чтобы вас обмануть, что я и сделала.
Пока она говорила это, отворилась калитка во внутренней монастырской ограде, и появились две-три монахини, которые с приветливой улыбкой ждали, чтобы я вылезла из кареты и вошла в монастырь.
— Пожалуйте, прелестное дитя, пожалуйте! — восклицали они.— Не тревожьтесь, вам не будет плохо у нас.
Сестра привратница подошла к карете, где я сидела, понурив голову и проливая потоки слез.
— Ну что ж, мадемуазель, выходите, пожалуйста,— сказала привратница, подавая мне руку.— Помогите ей,— добавила она, обращаясь к женщине, которая привезла меня. И я наконец сошла с подножки еле живая.
Пришлось почти нести меня на руках; бледная, ошеломленная, совсем без сил, я была передана монахиням, а те в свою очередь принесли меня в довольно хорошо обставленную комнату и усадили в кресло, стоявшее у стола.
Я сидела молча, вся в слезах и слабость моя граничила с обморочным состоянием. Глаза мои сомкнулись, монахини заволновались, умоляли меня не падать духом, я им отвечала только рыданиями и вздохами.
Наконец я подняла голову и бросила на них испуганный взгляд. Тогда одна из монахинь взяла меня за руку и, ласково сжимая ее, сказала:
— Полноте, мадемуазель, успокойтесь, придите в себя. Не надо тревожиться. Не такое уж большое несчастье, что вас привезли сюда. Мы не знаем, что у вас за горе, но зачем так печалиться? Ведь не на смерть вас осудили. Если вы останетесь в нашей общине, вы, быть может, найдете здесь больше приятности и утешения, чем думаете. Бог всему владыка. Вы еще, может быть, скоро вознесете ему благодарность за все то, что ныне кажется вам столь горестным. Потерпите, дочь моя, может, бог милость вам посылает. Просим вас, успокойтесь. Или вы не христианка? Каковы бы ни были ваши несчастья, нельзя впадать в отчаяние — ведь это великий грех! Ох, господи боже, да разве случается с нами в земной нашей юдоли что-либо такое, за что мы имели бы право роптать на бога? К чему ваши стенания и слезы? Будьте уверены, что вам нечего бояться каких-либо злых умыслов против вас. Перед вашим приездом нам говорили о вас столько хорошего! Вас очень хвалили, называли разумной девушкой, так покажите же, что нам сказали правду. Судя по вашему личику, вы должны быть очень сообразительны; вы нам всем до единой сразу полюбились, уверяю вас; все мы, как увидели вас, тотчас почувствовали к вам расположение, и если бы мать настоятельница по нездоровью своему не была еще в постели, то она сама бы вышла вам навстречу, так ей не терпится взглянуть на вас. Не опровергайте же доброго мнения, какое о вас сложилось, какое вы и сами нам внушили. Мы неповинны в том огорчении, которое вам причинили; нам велели принять вас, и мы вас приняли с любовью, мы очарованы вами.
— Увы, матушка! — ответила я со вздохом.— Я вас ни в чем не виню. Тысячу раз благодарю вас и других сестер за доброе ваше мнение обо мне.
Немногие эти слова я произнесла с жалостным и умилительным видом; иной раз в минуту скорби человек говорит с глубоко трогательным выражением; а к тому же я была так молода и вызывала поэтому такое глубокое сочувствие, что, мне кажется, добросердечные монахини даже плакали, глядя на меня.
— А ведь она, наверное, еще не обедала,— сказала одна из них.— Надо ей чего-нибудь принести.
— Право, не нужно,— возразила я.— Благодарю вас, мне совсем не хочется есть.
Но на общем совете было решено, что я должна поесть хотя бы супу; пошли за супом, принесли весь монашеский обед, на десерт подали мне довольно аппетитные фрукты.
Сперва я от всего отказывалась; но монахини так настойчиво угощали, а в ласковом обращении инокинь всегда кроется такая убедительность, что я волей-неволей попробовала супу, отведала и всего остального и выпила вина, разбавленного водой, хотя все время отказывалась и говорила: «Я не в силах».
Ну вот, наконец я и разделалась с обедом; вот я хоть и не утешилась, но все же немного успокоилась. Я столько плакала, что слезы у меня иссякли; я подкрепилась пищей, меня обласкали, и постепенно то отчаяние, которому я предавалась, смягчилось; бурное горе сменилось печалью; я больше не плакала. Я задумалась.
«Откуда исходит удар, поразивший меня? — говорила я себе.— Что подумает об этом госпожа де Миран? Что она предпримет? Уж не та ли ее зловещая родственница, что приходила ко мне в монастырь, виновница случившегося? Но как же она все это подстроила? Не входила ли в заговор и госпожа де Фар? Что тут замыслили? Неужели матушка ничем не поможет мне? Откроет ли она, где я нахожусь? Может ли Вальвиль смириться с нашей разлукой? Уж не завербуют ли и его самого? Не уговорят ли его отказаться от меня? Как поведет себя госпожа де Миран? Не согласится ни на какие уступки или же не устоит перед всяческими наговорами против меня? Оба они больше меня не увидят. Говорят, в это дело вмешались власти; моя история станет всем известна. Ах, боже мой! Не будет у меня больше Вальвиля, а может быть, и дорогой моей матушки».
Так разговаривала я сама с собой; монахини, встретившие меня, ушли: колокол призвал их в церковь. Со мною осталась только послушница, которая читала про себя молитвы, перебирая четки, пока я занята была печальными размышлениями, смягчая их иногда более утешительными мыслями.
«Матушка так любит меня, у нее такое доброе сердце, до сих пор она была такой стойкой, я получила столько доказательств ее твердости,— возможно ли, чтоб она вдруг изменилась? Ведь она что сказала при последнем нашем свидании? «Я хочу кончить свою жизнь подле тебя, дочь моя». А у Вальвиля столько порядочности, у него такая нежная, такая благородная душа!.. Ах, господи, какое горе! К чему все это приведет?» Так кончались все мои рассуждения, да и что иное могло мне прийти на ум.
В ответ на мои тяжкие вздохи доброжелательная послушница, продолжая перебирать свои четки, иногда молча покачивала головой с грустным видом, какой бывает у людей, когда они жалеют нас и хотят выразить нам сочувствие.
Порой она прерывала свои молитвы и говорила: «Господи Иисусе, смилуйся над нами! Да поможет вам бог, да ниспошлет он вам утешение!»
Вернулись мои монахини.
— Ну как? — заговорили они.— Успокоились немножко? Кстати, вы еще не видели наш сад, он очень красив. Мать настоятельница велела нам повести вас туда. Пойдемте прогуляемся по саду — прогулка отвлекает от печальных мыслей, радует сердце. У нас прекраснейшие аллеи. Мы погуляем, а потом пойдем к настоятельнице, она уже встала.
— Как вам будет угодно,— ответила я и отправилась с монахинями.
Около часу мы прогуливались, а затем пошли в покои настоятельницы, но монахини побыли там всего одну минутку — одна за другой они незаметно исчезли.
Настоятельницей монастыря была пожилая женщина знатного рода, и, наверное, в молодости она славилась красотой. Мне еще никогда не приходилось видеть, чтобы в человеческом лице отражалось столько безмятежного спокойствия и важности, как в ее чертах. О таких лицах, как у нее, хочется скорее сказать «старинные», чем «старые»; время как будто щадит их, не откладывает на них тяжелого отпечатка, а лишь скользнет по ним, оставив за собою легкие и такие милые морщинки. Ко всему этому добавьте выражение, исполненное достоинства и монашеской сдержанности, и тогда вы сможете представить себе настоятельницу, о которой идет речь, женщину высокого роста и одетую чрезвычайно опрятно. Ведь даже ее облачение, весьма простое, отличалось изяществом, ложилось четкими, аккуратными складками и производило приятное впечатление, как символ внутренней чистоты, мира, душевной удовлетворенности и разумных мыслей этой женщины.