— Увы, матушка,— промолвила я,— ведь он меня любит, это его извиняет. Не далее как сегодня он просил меня молчать.
— Как! Сегодня? — воскликнула она.— Разве он приходил к тебе?
— Нет, сударыня,— возразила я,— он написал мне, но я умоляю вас не говорить ему, что я в этом призналась. Лакей, которого вы вчера послали ко мне, принес мне и от него коротенькое письмо.
И я тут же ей передала письмо. Она его прочла.
— Я не могу осуждать сына,— сказала она.— Но ты удивительная девушка, и Вальвиль прав, что любит тебя. Да,— добавила она, возвращая мне письмо,— если бы люди были рассудительны, не нашлось бы ни одного мужчины, кто бы он ни был, который не позавидовал бы победе Вальвиля над твоим сердцем. Как ничтожна наша гордость по сравнению с твоим поступком! Никогда еще ты не была так достойна согласия, которое я дала сыну на его брак с тобою, и я не отрекаюсь от своего слова, дитя мое, нисколько не отрекаюсь. Чего бы мне это ни стоило, я сдержу обещание; я хочу, чтобы ты жила подле меня; ты будешь моим утешением; ты отвратила меня от всех невест, каких могли бы предложить моему сыну,— нет среди них ни одной, кто окажется для меня терпимой после тебя. Предоставь действовать мне. Если госпожа де Фар,— а она, по правде сказать, мелкая душа и самая легкомысленная особа,— еще ничего не разгласила (хотя этому трудно поверить, зная ее характер), я напишу ей нынче вечером такое письмо, что оно, быть может, удержит ее. В сущности, она, как я уже тебе говорила, не злая, а только вздорная женщина. Потом я поговорю с ней, расскажу всю твою историю; кузина моя очень любопытна, любит, чтобы ей доверяли секреты, я посвящу ее в нашу тайну, и она будет мне за это так благодарна, что первая станет расхваливать меня за все, что я делаю для тебя. А что касается твоего происхождения, она будет превозносить его еще больше, чем я, и уверять всех, что ты, несомненно, принадлежишь к знатному роду. Но допустим даже, что она проболталась,— это не страшно, дочка, против всего найдутся средства; утешься. Одну уловку я уже придумала: нужно лишь укрыть меня от толков. Достаточно того, чтобы я стояла в стороне. А Вальвилю оправданием послужит молодость; какого бы ни были о нем хорошего мнения, он способен всецело предаться власти любви, а твое прелестное личико может далеко завести сердце самого благоразумного мужчины; и если мой сын женится на тебе, и притом станет известно, что я не давала на это согласия, виноватым окажется он, я же буду тут ни при чем. Кроме того, я добрая, это все знают; я, конечно, очень, очень рассержусь, но в конце концов все прощу. Ты понимаешь, что я хочу сказать, Марианна? — добавила она, улыбаясь.
Вместо ответа я как безумная бросилась к ее руке, которой она случайно обхватила один из прутьев решетки. Я плакала от радости, я вскрикивала от счастья, я предавалась восторгам нежности и признательности, словом, я себя не помнила, не соображала, что говорю:
— Матушка, дорогая моя, обожаемая матушка! Ах, боже мой! Зачем у меня только одно сердце! Да возможно ли, чтобы у кого-нибудь еще было такое сердце, как у вас! Ах, господи, какая душа! — и множество других бессвязных слов.
— Как же ты могла думать, что твоя похвальная искренность обернется против тебя при такой матери, как я, Марианна? — ласково корила меня госпожа де Миран, а я все не могла справиться со своим волнением.
— Ах, сударыня, да разве можно представить себе что-либо подобное вашим чувствам? — ответила я, когда немного успокоилась.— Если б я уже не привыкла к ним, не поверила бы, что это возможно.
— Спрячь-ка хорошенько ту бумагу, что я тебе дала (она говорила о дарственной, которую передала мне). Знаешь, по этой дарственной ты уже можешь получить ренту за первую четверть года, и я тебе принесла эти деньги. Вот они,— добавила она, доставая из кармана сверточек луидоров. Госпожа де Миран заставила меня взять его, хотя я отказывалась и просила, чтобы она держала деньги у себя.
— В ваших руках они будут сохраннее, чем в моих,— говорила я ей.— Да и на что мне деньги? Разве я нуждаюсь в чем-нибудь, будучи при вас? Разве вы допустите, чтобы я в чем-либо испытывала недостаток? Все у меня есть, и даже в изобилии. Да и деньги у меня есть — те, которые вы мне дали не так давно (это было верно), и еще те, что мне достались в наследство от покойной моей воспитательницы, не все вышли.
— Нет, все-таки возьми,— сказала госпожа де Миран,— возьми. Надо тебе приучаться иметь деньги в руках, и это ведь твои собственные деньги.
Тут мы услышали, что отворилась дверь приемной; я спрятала сверточек с луидорами. В приемную вошла настоятельница монастыря.
— Я узнала, что вы здесь,— сказала она госпоже де Миран, вернее, моей дорогой матушке, ибо иным именем я больше не должна ее называть. Разве не относилась она ко мне как мать и, быть может, лучше, чем иная мать относится к родной дочери? — Я узнала, что вы здесь, сударыня,— сказала настоятельница сочувственным тоном (я ей сообщила о смерти господина де Клималя),— и вот пришла, чтобы иметь честь повидаться с вами; нынче я хотела днем послать к вам — я говорила об этом мадемуазель Марианне.
И они повели меж собой серьезный разговор; госпожа де Миран встала.
— Некоторое время я не буду вас навещать, Марианна,— сказала мне она.— Прощайте.
Затем она поклонилась настоятельнице и ушла. Судите сами, какое чудесное спокойствие испытывала я. Чего мне было теперь бояться? Каким образом счастье могло ускользнуть из моих рук? Могли ли быть более ужасные превратности судьбы, нежели те, какие я изведала? И вот я выхожу из них победительницей. Нет, ничто не может с ними сравниться. И раз доброта госпожи де Миран победила такие сильные причины для охлаждения ко мне, я могла теперь бросить вызов судьбе: пусть-ка она попробует повредить мне; с бедами покончено, все они исчерпаны; чего мне, рассуждая здраво, опасаться, кроме смерти милой моей матушки, Вальвиля или моей собственной?
Даже кончина моей матушки, которая, думается (да простится мне это во имя любви), была бы для меня еще более чувствительна, чем смерть Вальвиля, по всей видимости, теперь уже не помешала бы нашему браку. И вот я утопала в волнах блаженства, я говорила себе: «Кончены все мои несчастья! И если первоначальные мои бедствия были чрезмерными, кажется, началось для меня такое же чрезмерное благоденствие. Много я потеряла, но нахожу еще больше; мать, которой я обязана жизнью, быть может, не любила бы меня так нежно, как моя приемная мать, и не оставила бы мне имени лучше того, которое я скоро буду носить».
Госпожа де Миран сдержала слово: десять или двенадцать дней я не видела ее; но почти ежедневно она посылала в монастырь слугу, и я получила также два-три письма от Вальвиля с ее ведома; я не стану передавать их содержание, они были слишком длинными. Сообщу только то, что мне запомнилось из первой записки:
«Вы меня выдали матушке, мадемуазель (я ведь показала его письмо госпоже де Миран), но вы от этого ничего не выиграете: напротив, вместо одной, самое большее двух записок, которые я дерзнул бы вам написать, вы получите три, четыре и даже больше; словом, я буду писать вам, сколько душе угодно,— матушка мне разрешает, уж, пожалуйста, разрешите и вы. Я вас просил не говорить ей ни о наглости этой Дютур, ни о глупом поведении госпожи де Фар, а вы не посчитались с моей просьбой; у вас своевольное сердечко, которому вздумалось показать себя более откровенным и великодушным, чем мое сердце. Причинило ли это мне какой-нибудь вред? Слава богу, никакого, и я вас не боюсь! Если у меня в сердце меньше благородства, чем у вас, зато матушкино сердце не уступит вашему, слышите, мадемуазель? Итак, мы сравняемся. А когда мы с вами поженимся, еще посмотрим, правда ли это, что у вас в сердце больше благородства, чем у меня. А пока что я могу похвастаться, по крайней мере, что у меня больше нежности. Знаете, к чему привели те признания, какие вы сделали матушке? «Вальвиль,— сказала мне она,— моя дочь бесподобная девушка! Ты ей посоветовал держать в секрете то, что произошло у госпожи де Фар, и я не сержусь на тебя за это; но она все мне рассказала, и я, право, опомниться не могу! Я теперь люблю ее еще больше, чем прежде, и, если хочешь знать, она гораздо лучше тебя».