Однажды, пересекая Морскую улицу вдоль Невского проспекта (это именно было в день посещения трех газетных контор), она близ английского магазина столкнулась лицом к лицу с тремя дамами большого света, выходившими из щегольской коляски.
Еще столь недавно эти самые три дамы были с нею в таких хороших, почти приятельских отношениях, а одна из них, по положению своему стоявшая ниже двух остальных и допускавшаяся в их общество только в качестве задушевной институтской подруги, не была наделена никакими блестящими титулами, и поэтому относилась всегда к княжне Чечевинской даже несколько заискивающим образом. Теперь эти три Дианы прошли мимо, не узнавая княжны Анны, и вдобавок совершенно спокойно окинули ее с ног до головы равнодушным взором такого леденящего и оскорбительного холода, от которого сжалось и как будто перевернулось в груди сердце несчастной девушки.
И снова почувствовала она тяжелое оскорбление, и снова закипели в груди ее злоба, и ненависть, и презрение, и столь же ярко, как в первую минуту, вспыхнула в ней опять жажда прежнего мщения.
До болезненности раздраженная этой встречей, она быстро шла по направлению к Адмиралтейскому бульвару и, очутившись на нем, бессильно опустилась на зеленую скамейку, будучи уже невмоготу подавлена бесконечным наплывом всех этих дум и ощущений.
Она не помнила, да и не заметила, сколько времени просидела на этой скамейке. Когда же, наконец, очнулась несколько и огляделась вокруг – на дворе уже вечерело, а рядом с нею, на другом конце скамейки, равнодушно позевывая и болтая ногами, сидела какая-то аляповато одетая девица из породы ночных бабочек.
Пробуждение из этого оцепенелого забытья осталось в душе Чечевинской чем-то невыразимо горьким, кручинно жутким и колючим – и бог весть почему стало ей так больно, так тоскливо и грустно, что по щекам ее несдержанно покатились слезы. Но это были слезы мрачные, злые, тяжелые, которые не облегчали души, а только усиливали ее оскорбленную озлобленность.
Эти резко обозначенные и сурово сдвинутые брови, этот угрюмый взор и слезы, катившиеся тихо одна за другой, произвели несколько странное впечатление на аляповатую ночную бабочку. Раза три покосила она в сторону Анны и наконец, подвинулась ближе.
– Слышьте, что это вы так плачете?
Анна хотела было уже резко ответить: «а вам какое дело?» – но, вскинув глаза, увидела такую глуповато-добрую физиономию, что на резкость не хватило духу. Княжна почти чутьем поняла, что этот вопрос вызвало скорее участие, чем безразличное любопытство.
– Скверно жить… Со злости плачу… – отрывисто обронила она слово, глядя далеко в сторону.
– Это бывает… – поддержала бабочка. – Со мной тоже вот, как станет на что-нибудь обидно, так я сейчас выпью – и ничего, полегчает!
– Как это «выпью»? – пристально вслушалась Анна.
– А так, обыкновенно, рюмки три-четыре вина простого… Когда сама, когда и кавалеры, случается, угощают.
– Да ведь скверно!
– Скверно-то скверно, зато потом хорошо: все позабудешь!
– Не знаю… не пивала… – молвила в раздумье княжна.
– А вы попробуйте – пречудесно!
– Гм… В другой раз как-нибудь, – со вздохом улыбнулась она бабочке, – теперь не на что – денег нету.
Прошло несколько минут полного молчания.
Анна, подперев ладонями подбородок, сосредоточенно погрузилась в свои непросветные думы. В сердце все еще бушевала и судорожно грызла его оскорбленная злоба и ненависть.
Ночная бабочка продолжала апатично болтать ногою и по временам искоса взглядывала на свою соседку.
– Послушайте, – наконец заговорила она, снова обратившись к Анне, – хотите, выпьемте-ка вместе?
– Денег нету, – безразлично ответила та, не изменяя позы и глядя все в то же неопределенное, далекое пространство.
– Это ничего, – возразила бабочка, – я вас угощу; будемте знакомы… Я и сама не прочь бы выпить теперь: люблю я это!..
Княжна не давала ни положительного, ни отрицательного ответа и сидела по-прежнему.
– Потом как-нибудь сочтемся: ну, вы меня тоже угостите когда, – продолжала аляповатая особа. – Вы из каких? – повернула она вдруг неожиданным вопросом.
Анна чутко подумала, улыбнулась про себя едва заметной горькой улыбкой и спокойно ответила:
– Я-то?.. Да как вам сказать?.. Пожалуй, из таких же, как и вы.
– Нет, в сам-деле?
– Да я же вам говорю!
– А!.. Ну, вот и прекрасно!.. Будемте знакомы. Вы где живете?
– Нигде!
– Как же это нигде? Разве можно без фатеры? – изумилась бабочка во всю свою глуповато-широкую, добродушную физиономию. – Я вот у хозяйки живу, – словоохотливо продолжала она, – нас там три девицы живет, по двадцати пяти рублей на месяц платим: тут и фатера, и кушанье, и стирка, и горячее, а остальные деньги, что добудем, – на себя уже. Так как же это вы, миленькая, без фатеры?
– Да так же вот, как видите!
– Хотите идти к нашей хозяйке жить? У нее еще есть одна комнатка свободная; Луиза там жила, только теперь она уехамши с офицером одним – во Псков увез с собой; так комнатку-то хозяйка вам уступит. Хотите, в сам-деле?
Анна закрылась руками в мучительно тяжелой нравственной борьбе. В эту минуту, казалось, она делала последнее усилие над собою: она ломала себя… наконец переломила.
– Хочу! – было ее твердым, решительным ответом.
– Ну, и пречудесно! – подхватила бабочка. – Вместе будем жить, подругами будем… Давайте завсегда под ручку по Невскому ходить.
– Давайте, – согласилась Анна, прикрывая выделанно-беспечной улыбкой то глухое отчаяние и злобу, которые клокотали в ее груди и были готовы прорваться наружу раздирательным воплем. Но – она уже решилась, она уже переломила и похоронила себя. Теперь хотелось ей только поразгульнее справить над собою собственную тризну, панихиду с поминками над прежней княжной Анной Яковлевной Чечевинской.
– А уж как хозяйка-то мне будет благодарна, что я ей новую жилицу предоставила! – довольственно улыбаясь, продолжала меж тем бабочка. – Теперь на радостях таких, пожалуй, что с месяц подождет на мне долгу – должна я, видите, ей за житье, пристает все; ну, и кофию не стала давать… А теперь ничего, помиримся!
Анна снова уселась в озлобленно-мрачном раздумье и, не слушая болтовню своей новой товарки, погрузилась в свои собственные глухие думы.
– Послушайте, – наконец прервала она ее неожиданным словом, – вы хотели угостить меня… Угостите-ка! Я отдам вам потом… Я хочу быть пьяной!
В этих словах ее прозвучала безнадежная решимость мертвого отчаяния. Глухая тоска побуждала скорее залить неисходное горе, а чувство оскорбленной злобы и мстительной ненависти подмывало скорее увидеть самой свое собственное падение.
И в тот же самый вечер она жадно, с каким-то колюче-пронзающим наслаждением исполнила и то и другое…
* * *
Княжна Анна стала развратной женщиной. Что делалось в глубине ее разбитой души – того никто и никогда не ведал. Нравственно, как и прежде, это было честное, но глубоко искалеченное, оскорбленное и озлобленное существо. Фактически – это была развратница по ремеслу, которая с каким-то самодовольствием, с каким-то мстительным горьким наслаждением выставляла напоказ свое падение и не скрывала своего настоящего имени и происхождения.
Она теперь вечно стала чувствовать себя совсем одинокою; любить было некого и нечего, привязаться не к чему, и она, мало-помалу, вконец привязалась к вину. А в сердце ее, наряду с ненавистью и продолжающимся мщением, неугасимо теплилось единственное теплое чувство. Это было чувство матери. Заочно привязалась она какою-то страстною привязанностью к своему ребенку, к своей дочери, с которой ее разлучили. Это была привязанность к своей светлой, отрадной мечте; и вечным, нескончаемым укором самой себе поставила она теперь свое решение подкинуть ребенка к порогу Шадурских, где так сладко надеялась когда-то видеть свое дитя, хоть издали следить, как оно растет, развивается, и знать его жизнь, его судьбу в этом доме. Она теперь любила по временам баловать себя несбыточной мечтою о том, что когда-нибудь она узнает, где именно и у кого находится ее дочь, отыщет ее во что бы то ни стало, вырвет ее из чужих рук, возьмет к себе и всецело отдастся своему дитяти, начнет жить только для него и только одним этим чувством. Чем радужнее были эти мечты и чем доверчивее она им отдавалась, тем быстрее наступало для нее горькое разочарование, тем ярче выступала перед ее рассудком вся несбыточность этой мечты и надежды, и тем-то сильнее после подобных минут закипала в душе ее ненависть и жажда непримиримой, беспощадной мести. Тоска подступала адская, и ничего более не оставалось, как только скорее топить ее в хмелю и забываться в разврате. И во всю свою жизнь она не могла отрешиться ни от этой мечты и надежды, ни от этой тоскливой ненависти. И когда какими бы то ни было судьбами доходили до нее слухи о том стыде и скандале, который порождало в большом свете ее поведение, княжна Анна предавалась дьявольски злобной радости и еще наглее начинала выставлять на позор свое титулованное имя. Она сама так ревностно заботилась о возможно большем распространении по городу собственного позора и не упускала ни малейшего случая заявить, что первою причиною его был князь Дмитрий Платонович Шадурский.