Хорошо, хорошо. Одно слово по этому поводу: закройте глаза и представьте, что вы падаете в черный колодец без дна.
Нет! Не так. Не то. Не совсем.
Лучше так: вспомните лучше свои худшие кошмары, свои самые безумные страхи, свои детские ужасы.
Мы все равно еще бесконечно далеки от того, что чувствует человек, стоящий на карнизе, от того смертного ужаса, который заползает ему под одежду погожим майским, а может, ноябрьским, а может, непогожим, ветреным или снежным деньком.
Владимир еле сдерживался, чтобы не сорваться, нервно топая ногой. Я был неподвижен, глух и почти так же бледен, как он. Наверное, я покачнулся несколько раз, и это было опасно, потому что Владимир вдруг заголосил, как малый ребенок.
В этот самый момент я и упал.
На крышу, я имею в виду.
На крышу спортивного зала, само собой разумеется.
Иначе я был бы уже мертв. Здание было слишком высоким. Так, наверное, было бы даже лучше. Но угол падения не выбирают.
Это зияющая пустота моей жизни ударила меня кулаком в сердце. Это от этого удара у меня закружилась голова, и я погиб. Не от той настоящей пропасти, глубина которой равнялась высоте здания, не от той реальной пустоты, что зияла у меня по правую руку. Это тот, другой, вы понимаете, о ком я говорю. Мы претендуем на то, что знаем его как облупленного. Этого прелестного предателя, который перепахивает нам содержимое черепа, чтобы подсадить туда… да нет, так ничего, к слову пришлось.
Мародер человеческих чувств.
Вор-карманник, настигающий в момент растерянности.
С тех самых пор я могу жить только в горизонтальном положении. Ни в каком другом.
У меня опять кружится голова.
Суровая штука это головокружение. В моем тогдашнем положении особенно.
Потому что у Владимира оно тут же прошло. Оно рассеялось в мгновение ока, сменившись нежным материнским состраданием, с которым он, презрев сотню километров пустоты в непосредственной близости от себя, утопил в слезах и упреках мое неподвижное тело, растянувшееся на гудроне. Только безответная тишина и бесконечная пустота, которые переполняли мои глаза, заставили его протянуть руку к чужой записке, зажатой в моей безжизненной руке. Я сжимал ее, как солдат после смерти еще долго сжимает в руке оружие, которое его не спасло, или фотографию невесты, на которой он не женится никогда. Так сжимают на фронте последнее письмо от любимой девчонки. Потому что это война. И война так захотела. И если бы не то счастливое будущее, которое они защищали, они не отдались бы ей ни за что.
Войне, я имею в виду, не невесте.
Владимир сразу все понял. Догадаться было нетрудно.
А дальше все было еще забавнее, потому что это он вместо меня скатал шарик из моего смертного приговора и он, маниакальный трусишка, паникер, вскарабкался на узкий и скользкий парапет своей боли, чтобы забросить как можно дальше в пространство бумажный комочек смертоносной ненависти.
Если бы в тот момент моя жена была на крыше, к количеству самозваных трупов в моей профессиональной практике прибавилось бы одно настоящее убийство.
Владимир угрожал врачам «скорой», что он подошлет к ним на разборку пять, шесть, десять своих братков, если они без анестезии переложат меня на носилки на высоту одного метра над землей.
Когда я очнулся, Владимир был рядом. По левую руку. По правую руку сидела моя жена.
Пустота сидела у меня по правую руку.
А вот я уже в собственной квартире, в комнате, которую я занимаю четвертый год, в моем бывшем кабинете, куда приволокли, к случаю, пыльный матрас. Они правильно рассудили, что приход в сознание на высоте супружеского ложа вызвал бы только дополнительные проблемы.
Это все Владимир, это он догадался.
Как хороша была моя жена, склоненная надо мной и с наигранным беспокойством блестяще изображавшая трепетную тревогу. Ее губы дрожали.
Боже мой, ее губы дрожали!
Владимир, перед тем как ему пришлось удалиться по велению своего природного такта, успел послать мне дружеский упреждающий взгляд. Он правильно понял, в чем дело. Нас на мякине не проведешь.
Это был последний раз, когда я его видел.
Тогда наедине с женой я почувствовал себя еще более одиноким, чем придурок Робинзон на своем необитаемом острове. А надо было говорить, надо было заговорить с этой адской бездной, которая изрыгала мне в лицо подлые слова любви.
Чтоб она знала, проститутка.
— Чтоб ты знала, грязная шлюха.
Чтоб она проваливала отсюда, потому что она не любит меня.
— Вали отсюда. Ты мне отвратительна.
— О чем ты, любовь моя!
— Я говорю тебе, я все знаю. И про суши, и про лошадей, и про обман… ты самая красивая шлюха из всех, какие только бывают на земле.
— Спасибо.
— Всегда рад помочь, мадам.
Она встала, гордая, как разоблаченная преступница, и сказала как выдохнула:
— Браво. Ловкий муженек.
Очень ловкий, на уровне плинтуса.
Вот и все. Именно так все это и произошло до мельчайших подробностей. Клянусь своей мамочкой.
Ну, конечно, сугубо с моей точки зрения.
54
В данный момент я истекаю кровью сразу в трех местах. И все разные. Во-первых, она хлещет из плеча, которое ярко-алого цвета из-за рваной раны. Вторая рана — от бедра до подмышки — в правом боку. Она менее глубокая, но не менее кровоточащая.
Мой язык ко всему прочему, кроме гемоглобина, выделяет еще и желтый сладковатый гной, по консистенции что-то среднее между костным мозгом и взбитыми яйцами.
Из-за всего этого на полу творится бог знает что — адское месиво, кровавые помои. Остается только добавить, чтоб вы знали, что я только что получил хорошую взбучку.
Там, за дверью, оказался кто-то очень вне себя, который как раз меня поджидал. Сто пятьдесят кило в полном бешенстве по совершенно необъяснимым для меня причинам. Центнер с половиной, который дышал злобой и ненавистью и благоухал прогорклым маслом из дешевого ресторана. Десятки тысяч калорий в комплекте из красного х/б, закапанного жиром.
Крупная сеть ресторанов быстрого питания должна сменить логотип.
С осколком в руке, с полной уверенностью в себе, я открыл дверь без тени страха и сомнений. Так, будто страх, вызываемый постоянно в одно и то же место, к одному и тому же клиенту, восстал и не приехал на вызов. Против такого моржа никакие другие тактики невозможны, как только броситься напролом в самую гущу. Я тут же рассек ей ляжку, с первого удара.
Продолжение было не таким героическим, как хотелось бы, потому что меня быстро обезоружили и обратили это преимущество в свою пользу.
Не самый лучший эпизод в моей жизни, точно вам говорю.
Допустим, я позволил ей продырявить себя немножко, признаю, мне больше нет смысла утруждать себя враньем.
Чтобы быть честным до конца, я здорово пожалел об этом в ту же секунду, потому что мне стало очень больно.
Да-да, и боль была впечатляющая.
Еще немного, и я потерял бы сознание.
Выведенный из себя ее нападением, я убрался восвояси, хлопнув ей дверью по носу. Невежливо, конечно, но за что боролась, на то и напоролась. Питер Пен сделал мне замечание по этому поводу. Он считает, что подобное отношение к даме недопустимо, оно недостойно настоящего игрока в шахматы.
Пошел он, старый инфантил.
Я свернул ему шею, Питеру Пену. Потому что все эти его бесконечные шуточки, которые он нам сбагривает по дешевке, особенно в те моменты, когда наконец воцаряются долгожданный покой и тишина, начинают серьезно разлаживать работу центральной нервной системы. Вам не кажется? Я и Жак в этом уверены.
Нас не надо выводить из себя. Ни Жака, ни меня.
Я все сказал.
Тема закрыта.
Грамотный удар локтем — и дверь снова резко распахивается. Прямо напротив двери стоит моя жена. Прислонившись к стене. Она шелушит орешки с буддистской невозмутимостью. Коридор покрыт ореховой скорлупой, как паркетом. По сторонам этой булимички недоделанной лежали две груды консервов, булочек в вакуумной упаковке, мадленок. Как крепостные стены. Среднестатистическому едоку тут хватило бы прокорма не на пару недель. Моя обжора приготовилась к долгой осаде.