Ох, мамочка! Кровь застыла у меня в жилах!
Затем Ольга рассказала мне, что Жанна уже торжествует победу. Что она видела в Париже отснятый материал, и все преимущества на стороне Жанны. Она сумела выгодно подать свою роль, особенно любовную сцену с Хэмилтоном, а я лишь оттеняла ее.
Ох, мамочка! Моя кровь закипела!
С этого дня для меня было вопросом чести выиграть пари, которое я заключила сама с собой, согласившись сниматься. Пусть Жанна вырвалась вперед на старте, уж на финише я возьму свое, как в покере. Беспечности моей как не бывало, я рвалась к победе, самолюбие и гордость двигали мной, удесятеряя мои силы. О! Они у меня увидят, то ли еще увидят, эти паршивцы-фотографы!
И они увидели. И весь мир увидел и видит до сих пор.
Сколько я фотографировалась — и вечером, и в 5 часов утра, едва проснувшись, и в воскресенье! Я открыла им двери: прошу, я вся ваша, дерзкая и порочная, улыбающаяся и надутая. Во всех ракурсах, во всех видах, со всех сторон. Я играла им на гитаре, пела для них, танцевала, вся такая задорная и чувственная, — в общем, я им выдала сполна.
На съемках я больше не капризничала по пустякам. Я догоняла поезд и карабкалась на ходу, перепрыгивала с вагона на вагон по крышам. Я рисковала сломать шею, ужасно трусила, но я это сделала. Я переходила вброд илистую реку, черную, вязкую, с пиявками, крабами и какими-то вонючими длинными водорослями. Вода доходила мне до подбородка, меня тошнило, я боялась ступать в этой мерзкой клоаке, но я это сделала. В Теколутле мне пришлось купаться в устье реки, где кишмя кишели акулы; рабочие били вокруг меня в барабаны, чтобы их отпугнуть. Один лишился там ноги.
Я умирала от страха, но я это сделала.
Мама Ольга не могла нарадоваться новому обороту событий и подарила мне на Пасху двух утят — они были совсем маленькие, пушистые, желтенькие, беззащитные и растерянные.
А у меня в то время уже жила собачка, которую я подобрала. Эта маленькая Гринга растрогала меня, когда, вместо того чтобы наброситься на оставленную для нее кость, прыгнула за мной в машину.
Трагедия разыгралась, когда один из утят, которого я прижимала к груди, выскользнул у меня из рук и упал в траву. Гринга моментально схватила его и разорвала в клочки. Я, пытаясь спасти утенка, в смятении упустила и второго. Сколько было крика и плача, какое горе! Гринга, терзая свою маленькую окровавленную добычу, второго утенка не заметила. Она получила хорошую взбучку и была заперта в моей комнате, пока мы, оплакивая крошечные останки, тщетно искали пропавшего братика. Все мои домочадцы ползали на четвереньках, обшаривая каждый уголок сада и дома.
Утенок как сквозь землю провалился!
Нашла его Марикита, поздно вечером, когда хотела подмести кухню: он дрожал, съежившись под метелкой из перьев в самом дальнем углу чуланчика, где хранились щетки и тряпки. С этой минуты мой прелестный малыш, крошечный и слабенький, стал считать меня своей матерью.
Мы были неразлучны. Он спал в постели у меня под мышкой, я брала его с собой на все съемки, ел он со мной за столом, мы вместе купались и в бассейне, и в море.
Когда пришло время окончательно покинуть Куэрнаваку и отправиться в далекие края, где должны были сниматься следующие эпизоды фильма, я оставила Грингу Мариките, но утенка взяла с собой.
Папа присоединился ко мне еще в Мехико.
Наверное, пригласив папу в Мексику, я сделала ему один из лучших подарков в его жизни. Эрудированный, любознательный, неравнодушный к красоте и к истории, он зачитывал мне из путеводителей, с которыми не расставался, исторические подробности, связанные с памятниками, которые мы осматривали. Так, Жики запечатлел нас, типичных туристов, на фоне легендарной пирамиды Тахина, в которой 365 ниш, по числу дней в году, и в каждой находится каменная статуэтка бога — кажется, Майя, — посвященная своему дню.
Затем вся съемочная группа, уже порядком уставшая после четырех месяцев работы, медленно двинулась дальше, к тропической жаре и нестерпимой духоте, в городок под названием Теколутла, а папа отправился в Камерон, поклониться мемориалу героев Французского иностранного легиона — это было 24 апреля 1965 года [4].
В Теколутле комфорт был сведен до минимума.
Не было даже гостиницы — только мотель, где стены от сырости так и сочились теплыми грязными каплями. Дряхлый, скрипучий вентилятор, облепленный дохлыми насекомыми, распространял свое зловонное, обжигающее дыхание. Удобства — омерзительный умывальник в углу и стенной шкаф, кишащий тараканами.
Телефона не было. Все пахло затхлостью, смесью перегноя с морской солью: бушующие волны океана, подернутые смолистым налетом, с оглушительным гулом разбивались на множество сверкающих капелек в нескольких метрах от кокосовых пальм, окружавших это странное и мрачное место. Чистя зубы, мы полоскали рот «кока-колой», чтобы не глотнуть воды; даже принимать душ надо было с большой осторожностью.
В общем, я хотела уехать немедленно. Не могло быть и речи о том, чтобы сниматься в таких условиях, тем более что — вот невезение! — снимать предстояло эпизоды боев и партизанской войны, где были мои самые важные сцены, а Жанна почти не появлялась.
И все-таки никуда я не делась.
Съемка на следующий день — это было нечто.
Хуже смертной казни. Загримироваться невозможно: все текло. Причесаться невозможно — все слипалось. Одеться — это и вовсе была трагедия: я задыхалась в шерстяной юбке, в корсаже с накрахмаленным стоячим воротничком и галстуком и в высоченных, до колен, ботинках на шнуровке. Ноги мне обрызгали каким-то составом от насекомых: среди тропических паразитов могли оказаться опасные. Инсектицид плюс жара и пот — и несколько дней я ходила с ожогами на ногах и на ляжках. В общем, я пребывала в плачевном состоянии!
Луи Маль положил себе на голову пузырь со льдом и нахлобучил сверху шляпу! Счастливчик. У всей съемочной группы началась «болезнь туристов». Меня она тоже не миновала! Мы все просто подыхали. Даже у моего утенка был понос!
У Жанны так упало давление, что она слегла на несколько дней. Врач-мексиканец, сопровождавший съемочную группу, день и ночь оказывал нам помощь и пичкал лекарствами. Единственной пищей, которой нас здесь потчевали, были крабы и ванильное мороженое: Папантла, столица ванили, находилась неподалеку.
Какая гадость!
Прости-прощай, серебряная посуда, белые трюфели, ужимки и кривлянья — теперь мы все были на равных и боролись, чтобы выжить в этом аду, снявши маски и штаны — по разным причинам. Мы увидели друг друга такими, какие мы есть. Зрелище было не из приятных, ох, не из приятных.
* * *
В этой изнуряющей жаре мои силы были на исходе, но на исходе была и война, и съемки тоже. Я победила крепости и вражеские армии, я захватила — и какой ценой! — пулеметы противника, скоро, скоро я смогу вернуться в цивилизованные края.
Следующая остановка предстояла недолгая.
А потом — потом для меня съемкам конец! Свобода!
Директор отеля, самодовольный, надутый тип, смотрел на меня сальными глазами, когда я явилась с моим утенком.
У них в саду было что-то вроде маленького зоопарка, где розовые фламинго, утки, гуси, ибисы, самые разные птицы с грехом пополам привыкали жить общей стаей, что по природе им не свойственно. Дело в том, что уехать с утенком я не могла. Во-первых, я неминуемо должна была задержаться еще на несколько дней в Мехико. А потом — перелет с посадкой в Нью-Йорке, всякая живность и растения под запретом. Полетта Дюбо и Дедетта посоветовали мне на пробу оставить моего утенка на одну ночь в стае!
С болью в сердце я оставила его в эту первую ночь за решеткой, такого потерянного среди других птиц, абсолютно чужих ему. Он плакал, звал меня, натыкаясь на железную проволоку, которая впервые в жизни стала на его пути. Я до утра не сомкнула глаз, терзаясь угрызениями совести, горюя, тоскуя без моего чудесного маленького друга.