Беспокойство поселилось во мне и постоянно меня точило.
Может, я им неродной ребенок?
Ни на кого не похожа, урод, а в семье все красивые.
Я стала сторониться Мижану, как чумы, совсем замкнулась в себе. Забыться могла только на уроках танцев. Особенно я любила упражненья у станка, всегда одни и те же — прекрасный разогрев и подготовка к работе «на середине». Прощайте, очки, комплексы, уныние! На скачущие аккорды пианистки я распахивалась, как сезам. Танец делал красивыми и душу, и тело. Мышцы растягивались и расковывались, я становилась гибкой, и стройной, и пластичной, чувствовала ритм и такт и слушалась музыки. От танцев у меня и эта посадка головы, и походка, которые называют «типично моими». Танец же научил меня дисциплине и придал выносливости. Уж их-то, по крайней мере, сестрице моей было у меня не отнять!
Занятия с Бумом и уроки в школе Атмер не давали мне того образования, которого хотели мои родители. Меня перевели в школу де Ля Тур — там училась и, судя по всему, получала прекрасные знания Шанталь. Итак, конец танцам! Теперь мой досуг — молитвы и молитвы.
Вот это не повезло!
Сплошные монашки! Да, сестрица, нет, сестрица… Не по мне все это. А потом я была новенькой. За моей спиной перешептывались — хуже этого в монастырской школе нет. Я сидела в Ля Тур на задней парте и получала колы, зато научилась врать и притворяться. Полагалось ходить с опущенными глазами, то и дело преклонять колени, носить в кармане четки, исповедоваться по утрам, ябедничать на подруг, доносить про все, что видишь и знаешь.
Словом, ужас.
К счастью, я свалилась с воспалением легких и тем сократила себе учебно-монастырский курс. Правда, пришлось остаться на второй год в 7-м классе, зато я вернулась в родную школу Атмер и в любимый танцкласс.
После воспаления легких я очень ослабела, к тому же и настоящих каникул у меня не было давным-давно. Родители решили отправить меня к Шанталь. У ее матери была крошечная ферма в окружении яблонь в Нормандии, в Мениль-Жильбер, близ Безю-Сент-Элуа. На тот момент дела в стране обстояли так, что отдыхать приходилось в самых невероятных местах. Мать у Шанталь была женщиной суровой и злой. Вечно в трауре, помешана на принципах, редко улыбается и без конца молится. Она обожала свою дочь, всех остальных детей считая выродками. В то время, как, в общем, и теперь, я безумно нуждалась в ласке. От костлявого лица Сюзанны меня слегка воротило. Вся Сюзаннина нежность доставалась дочери, а я, как сейчас помню, часто засыпала, плача под одеялом и мечтая о материнском поцелуе. Однако в свободное от слез время я веселилась!
При помощи бутылочных пробок и проволоки мы с Шанталь изготовляли дамские туфли, по тогдашней моде — на сплошной подошве. Сделаем — и взгромоздимся на пробочные платформы, и прохаживаемся горделиво, как индюки. Наконец Шанталь — этого следовало ожидать — вывихнула ногу.
Пробки отправились в шкаф, Шанталь — в постель!
Когда она выздоровела, появился велосипед и прогулки на колесах по деревенскому простору, который я открыла с восхищением. Еще у нас имелись качели, вещь редкая, в Лувесьенне их не было. Качели да еще бассейн — вот, казалось тогда, верх счастья, несбыточная мечта! Но бґольшую часть времени отнимали у нас домашние задания на лето. Хуже того, ежедневно добрую четверть часа нам втирали «Мари-Роз», ароматизированное средство от вшей. Как у всех школьников, вши у нас водились, и Сюзанна упорно на них охотилась.
С тех пор я против любой охоты!
Вскоре я стала так скучать по родителям, что потеряла аппетит. Видя это, Сюзанна позвонила папе, чтобы он приехал и забрал меня. Приедет — 6 июня! Осталось потерпеть всего-то три дня!.. Минуты шли, аппетит возвращался.
Папа должен был прибыть на вокзал в Этрепаньи, откуда пригородным автобусом добраться за город до местной дороги. И вот мы втроем сидим, жаримся на солнце у обочины, на откосе… Время автобуса прошло, мы ждем и ждем… Час, другой… Нет автобуса. Я реву, Сюзанна удивляется. Автобус ходит без опозданий, а тут три часа его нет…
Убитые неудачей и жарой, мы все еще ждем, и вдруг… черная точка в конце дороги. Что-то движется к нам, пешком… В жарынь, такую, что плавится асфальт, по самому солнцепеку мог идти только папа! Я со всех ног кинулась навстречу!
Он был совсем без сил, пройдя 20 км пешком, потому что не оказалось ни автобуса, ни машин, ни даже телефона! Не оказалось ничего!.. Только что высадились Союзники! Папа, капитан 155-го артполка, вспомнил привычку подолгу шагать с рюкзаком… Он уселся рядом и рассказал нам о высадке, то есть о том, что успел узнать в Париже.
Мы смотрели на него во все глаза.
Мы-то знать ни о чем не знали и весь день с утра только и слышали, что пенье птиц да шорох листьев. А в это время где-то рядом происходили такие события! У Сюзанны папа помылся, поел наскоро и тут же собрался со мной обратно. Безумие, конечно, но он обещал маме вернуться в тот же вечер и не хотел, чтобы она беспокоилась. Телефонная связь была прервана, предупредить ее он не мог. Оставалось пройти в обратном направлении 20 км, днем уже пройденные папой. Вечером из Этрепаньи отходил поезд, на него следовало успеть! Лет мне было 9 с половиной, и так долго топать пешком я бы не отважилась. Папа посадил меня к себе на спину. Оттуда я любовалась пейзажем. Папа шагал быстро и ровно. Покачивание убаюкивало. Я заснула, положив голову папе на макушку и обвив его шею обеими руками.
Как волнующе воспоминание об этом путешествии на спине у папы!
Когда отец состарился, ослаб, утратил твердость походки, я снова и снова с волнением думала, что этот человек пронес меня, уже вполне большую, на спине 20 километров по жаре! Будь ты проклята, старость, если отнимаешь столько силы и крепости! Прибыли мы в тот день, верней, в ту ночь, в Париж, если не ошибаюсь, за полночь, около двух. И опять я проехала у папы на спине остаток пути от вокзала Сен-Лазар до дома по тихому, пустому Парижу, и папины шаги гулко звучали по мостовой.
Самый длинный день связан у меня именно с ходьбой обессиленного, измученного человека, который несет домой свое дитя, а поблизости решается судьба Франции, гремят снаряды, умирают люди, горит земля. И у меня одна любовь на свете — к тому, кто наперекор стихиям уносит меня к теплу домашнего очага.
В августе 1944 года Париж был наконец освобожден!
Флаги вынули из нафталина и вывесили на окнах. Мы разгуливали по улицам с бумажными трехцветными флажками, а американские солдаты дарили нам жвачку, шоколад, поцелуи. Жвачка шла на подметки куклам, шоколад мне самой, поцелуи — к черту.
Было время всеобщей эйфории.
Конец бомбардировкам и комендантскому часу, можно наконец пойти в Булонский лес, нагуливать красные щечки, как говаривала няня. Наконец я узнала, что такое белый хлеб, и молоко досыта, и сливки, и хорошее настроение у взрослых, и смех, и игры на воздухе.
1 октября с карманами, набитыми жевательной резинкой, я снова пошла в школу Атмер. Ненавидя и уроки и жвачку, я заключила сделку с соседкой по парте: она переписывает мне задания в тетрадь за жвачку. Счастье длилось три дня! На четвертый учительница заметила, что у нас с соседкой в тетрадях один почерк, и устроила нагоняй.
И осталась я при жвачке и при позоре. И вернулась в «двоечную троицу».
* * *
Примерно в это время родители наняли гувернантку. Ей поручалось завершить наше образование. Я со страхом ждала появления сей дамы. Не успели вздохнуть свободно, как теперь, в 10 лет, новая тюрьма!
И появилась мадам Легран, высокая, внушительная, во вдовьем трауре. Говорила она с нами на французском вперемежку с английским. Боялась я ее очень, но она оказалась так добра и благородна, что в конце концов меня приручила!
За высокий рост и английский язык я прозвала мадам Легран, с ее собственного разрешения, «Биг». Биг, которую со временем я переделала в Бигу, потом в Бигуди, была женщиной удивительной, уравновешенной и справедливой, она умела мирить детей с родителями, и самих родителей, и самих детей. Шли годы, а я все сильней к ней привязывалась. Меня она считала дочкой, называла «своей душечкой».