Рабы подкладывали под статую все новые вязанки дров. И когда изо рта божества стали вырываться языки пламени, два жреца схватили первого из восьми детей – шустрого девятимесячного малыша – и высоко подняли его. Бормоча заклинания, они подошли к воздетым рукам, положили на них ребенка и c силой толкнули его вниз – кувыркнувшись по каменным рукам, он свалился в огонь. Когда бог принял жертву, выбросив столб дыма, раздался протестующий вскрик матери ребенка, а потом ее слабый плач. Быстро оглянувшись, Урбаал увидел, что плачет одна из жен Амалека, и с горькой радостью ухмыльнулся. Жрецы тоже заметили это нарушение торжественности ритуала, и Урбаал подумал: «Они запомнят, что Амалек не cмог справиться со своей женой. В этом году они выберут меня».
Заботясь, чтобы и на его семью не пал такой же позор, который может лишить его благоволения жрецов, из-за чего он потеряет все преимущество, обретенное из-за оплошности Амалека, он схватил Тимну за руку и прошептал:
– Молчи!
Но в пламя уже были кинуты четверо других мальчиков, пока наконец в воздух не взлетел плачущий сынишка Тимны – к жадно распростертым рукам. От резкого толчка малыш мячиком улетел в огонь. Из огненной глотки с шипением поднялся столб едкого дыма, и у Тимны вырвался стон, но Урбаал свободной рукой схватил ее за горло и спас величие обряда. Он видел, что жрецы заметили его поступок и одобрительно улыбнулись. Он с особенной остротой почувствовал, что приметы говорят в его пользу и именно его объявят победителем года.
Последнему ребенку было около трех лет – родители молились и верили, что прошли годы, когда жрецы могли его забрать, – и он уже был в том возрасте, когда все понимал. С испуганными глазами мальчик отпрянул от жрецов, а когда они поднесли его к пасти божества, завопил, пытаясь ухватиться за каменные пальцы и спастись, но жрец разжал его маленькие скрюченные пальчики и сильным толчком послал в огненное жерло.
Едва вопль ребенка смолк в густом дыму, настроение на площади у храма изменилось. Бог Молох был забыт; пламени было позволено затухать, и жрецы обратились к другим важным делам. Снова загрохотали барабаны – теперь в более живом ритме – и запели трубы. Люди Макора, довольные тем, что новое божество теперь защитит их, оставили его куриться дымом, а сами потянулись к ступеням храма, полные радости, которая сменила недавнее чувство ужаса, витавшее над толпой. Даже матери восьмерых детей, онемевшие от страданий, двинулись к храму. И хотя они должны были мечтать поскорее покинуть эту площадь и предаться скорби, им были отведены почетные места, на которых они предстали в роли жриц, порадовавших бога своими первенцами. Они не имели права ни говорить, ни смотреть по сторонам, ибо таковы были традиции их общества – и такими они останутся навсегда.
Когда такая община, как Макор, поклоняется и богу смерти Молоху, и богине жизни Астарте, то верующие, сами того не подозревая, разрываются между двумя крутыми путями, которые ведут или вверх, или вниз, а точнее, к обрядам, которые не могут не становиться все причудливее и загадочнее. Например, в течение тех долгих веков, когда город поклонялся Элю, жрецов устраивало, что жители выражали свое преклонение возлияниями масла или едой, которую приносили на деревянных подносах, ибо сдержанную натуру Эля устраивали и такие скромные подношения. Даже когда тут появились еще три менгира, для них не потребовалось никаких особых чествований. Что же касается безмолвных баалов оливковых рощ и давилен, их устраивали совершенно простые обряды: поцелуй, венок из цветов или коленопреклонение.
Но когда сюда из прибрежных северных городов явился бог Молох, возникла новая проблема. Горожане были готовы принять нового бога – частично потому, что суровость его требований как бы доказывала его силу, а частично потому, что к своим богам они относились с легким презрением: ведь они от них ничего не требовали. Жестокие обряды Молоха не подавили город, тот сам принял их, поскольку они отвечали назревшей необходимости, и чем более требовательным становился бог, тем больше жители уважали его. После разрушения города никакие правила, по которым еще недавно жил Макор, не были столь убедительными, как слова жрецов: «Вы согласны отдавать своих сыновей Молоху, а взамен он дарует вам защиту». Не вызвал возражений и рост аппетитов Молоха. Если раньше его устраивала голубиная кровь и сжигание трупов баранов, то с каждым новым требованием он становился все могущественнее, и это все больше радовало людей, которые были в его тиранической власти. Никто не мог предугадать, какие новые жертвы он потребует, и менее всего сами жрецы. Новые требования божества рождались не под давлением жрецов: народ сам требовал новых обрядов, без размышлений принимая любых богов, которых только мог себе представить.
Более того, культ человеческих жертвоприношений не нес в себе ничего отвратительного и не способствовал ожесточению общества: в любом случае с жизнью приходилось расстаться, а тут она шла на пользу обществу, спасая его от множества насильственных смертей, так что подобные обряды не развращали людей. На деле в облике отца, ради спасения сообщества приносившего в жертву своего первенца, было нечто высокое и торжественное, и спустя много лет, когда недалеко от Макора родилась одна из величайших мировых религий, в ее основу легла духовная идеализация такого жертвоприношения, как главного кульминационного акта веры. Макор боялся не смерти, а жизни.
А вот что касается Астарты, все было по-другому. Начать хотя бы с того, что как божество она была куда старше свирепого Молоха и, может, даже самого Эля. Едва только первый земледелец догадался бросить в землю зерно, он оказался рабски зависим от плодородия земли. Без помощи какого-нибудь божества, властвующего над земными плодами, он был бессилен. Как бы он ни старался обеспечить свое процветание, выбор был за богом. И стоило лишь чуть-чуть поразмыслить, как не оставалось никаких сомнений, что божество плодородия носит женский облик. Даже в самом грубом и примитивном изображении женских форм читался символ плодородия: ступни ее росли из земли, между ног таилось вместилище семени, округлый живот напоминал о том, что растет и зреет в темноте под землей, ее груди были дождем, что питает поля, сияющая улыбка – солнцем, которое согревает мир, а вьющиеся волосы – прохладным ветерком, спасающим от засухи. Едва только человек серьезно взялся за обработку земли, поклонение такой богине стало неизбежным. По сути своей, оно формировалось как мягкая и добрая религия, в основе которой лежал приобретаемый опыт и мистерия секса. Концепция мужчины и богини, которые трудятся рука об руку, чтобы увеличить население земли и прокормить его, – одно из самых серьезных философских открытий. В нем есть и благородство, и глубина. Мало какие религиозные воззрения заслуживают таких слов.
Но органической частью этой очаровательной концепции был тот же путь требований, которым шли и почитатели Молоха, бога смерти, только более пологий. Поклонение, которого требовала Астарта, было столь убедительным, столь понятным в своей простоте, что его все принимали. Так как богиня обеспечивала процветание города, стали неизбежными обязательные обряды: перед ней возлагали опыленные бутоны цветов, перед ней отпускали на волю белых голубей и ягнят, только что отлученных от матери. Красивые женщины, которые хотели детей, но никак не могли забеременеть, просили ее помощи, а девушки, собиравшиеся замуж, извивались перед богиней в призывных танцах. Ее обряды были привлекательны еще и тем, что в них участвовали самые известные жители города и самые сильные земледельцы. Богине возносили самые красивые молитвы, ее взор ласкали самые большие гроздья винограда, самые золотые колосья пшеницы, и барабанный бой, воздававший ей хвалу, не призывал к войне. Спираль Астарты состояла из самых приятных вещей, известных людям, хотя любой толковый человек видел, чем это должно кончиться, ибо если Макор преклонялся перед принципом плодовитости, то из этого с неизбежностью вытекал единственный логический вывод, какими обрядами это завершится. И рано или поздно горожане станут настаивать на том, что это должно совершаться публично. Ни жрецы, ни девушки, ни мужчины, вовлеченные в этот обряд, не требовали публичности этого унизительного обряда. Об этом говорили все остальные, и неизбежность такого поворота событий должна была представить в новом свете личность Урбаала, который только что позволил бросить в огонь своего первенца, и в данный момент он, как и его жена, должен был нести на себе груз тяжкой скорби.