Тамара, даже не глядя на чашечку, беззвучно помешивала в ней ложечкой и напоследок, уже размешав сахар, словно смеясь над Дорогиным, звонко ударила ложкой по краю.
Дорогин ел быстро.
— Куда ты спешишь? — хитро посмотрела на него Солодкина.
— Привычка. Глупая привычка, извини.
— Это так хорошо — никуда не спешить.
— Это хорошо, когда длится день или два, максимум — неделю, а потом…,_
Дорогин закатил глаза и залпом допил кофе.
— Ты хочешь сказать, что потом начинаешь сходить с ума от безделья?
— Что‑то в этом роде .
— Сама я — ленивый человек, — призналась Тамара, — и ты ленивый. Мы любим и умеем отдыхать, но даже отдых в конце концов утомляет.
— Ты не хочешь вернуться работать в клинику?
— Я уже не один раз думала над этим.
— Думала или пробовала вернуться?
Тамара секунд пять молчала, не решаясь ответить.
— Я ездила туда, не сказав тебе, и уже договорилась, что в конце лета приду работать.
— Тебе чего‑то не хватает? — Дорогин поднялся из‑за стола.
— Я не могу чувствовать себя придатком к дому, мне не хватает настоящего дела, живого.
— Но ты же сама говорила: главное, что мы вместе, а остальное — ерунда.
— Да. Я и сейчас считаю, главное — это то, что мы с тобой вместе, главное, что мы вернулись жить в Россию, а не остались в Германии. Но мне всегда чего‑то мало. Это невыносимо, Сергей, когда остается хотя бы минут десять в жизни, когда люто не знаешь, чем себя занять. Прости, что я говорю такие вещи, ведь это касается не только меня, но и тебя. И тебе, наверное, приходится еще труднее, ведь ты мужчина.
Эти слова Дорогин выслушал спокойно, с улыбкой.
— Я счастлив, Тома, — ответил он.
— Я тоже. Но нельзя быть счастливой двадцать четыре часа в сутки. Счастье — это короткий миг, который невозможно зафиксировать, о нем можно вспоминать потом. Но счастье — это когда не успеваешь подумать, что счастлива.
— Ты сама не понимаешь, о чем говоришь, —Дорогин провел ладонью по волосам женщины, мягким, но в то же время упругим.
— Ты прикасаешься ко мне так, словно делаешь это впервые, — прикрыв глаза, проговорила Тамара.
— Мне кажется, я смог бы узнать твои волосы цз сотни, из тысячи других лишь по одному прикосновению.
— Это тебе только кажется, — Солодкина пригнула голову и, нырнув под руку Сергея, встала. — Мы редко говорим с тобой откровенно.
— Наверное, потому, что знаем друг о друге очень многое?
— Ты так думаешь?.
Несколько грустная улыбка на губах женщины не скрылась от глаз Дорогииа. Она словно говорила: «Если бы ты знал все, и если бы я знала о тебе все…».
Сергей почувствовал, что если еще немного останется в гостиной, то кто‑нибудь из них двоих скажет что‑то, чего нельзя говорить, скажет то, о чем при дневном свете стоит молчать. Такие слова не должны звучать вообще или же, в крайнем случае, могут прозвучать шепотом, в темноте, когда невозможно встретиться взглядами, когда ощущаешь лишь прикосновения.
Тамара принялась собирать посуду, а Дорогин вышел на крыльцо,
«Всю жизнь я думал, что работаю для положения в обществе, ради славы, ради того, чтобы общаться с людьми. Но только теперь понял, по большому счету работал, чтобы зарабатывать деньги. Никто не мешает мне сегодня вернуться к прежнему -занятию, — вновь стать каскадером. Это то, что я умею делать хорошо. Но оказывается, нет, работа не может стать хобби, не может быть развлечением. Теперь у меня достаточно денег для того, чтобы не думать о них, чтобы о них могла не думать Тамара.Конечно, хочется забыть, каким путем пришли эти деньги, какую цену довелось заплатить за них. Странно все получается в этой жизни! — и, задрав голову, Дорогин посмотрел на чисто выбеленную трубу дома, над которой поднимался еле заметный дымок. — Доктор Рычагов строил этот дом, и, как каждый человек, собирался жить в нем долго, счастливо. Он выбрал себе женщину — Тамару, потом появился я. Никто из нас: ни я, ни он, ни она — не хотели, чтобы так произошло, хотя каждый предвидел, что так может случиться. Рычагов знал, на что идет, я его не неволил. Он мертв, я живу в его доме, его женщина любит меня. Как странно, — подумал Дорогин, — я до сих пор называю Тамару его женщиной. Был бы он жив, никогда бы так не сказал. Но своей смертью Рычагов словно бы остановил время, создал заколдованный круг, из которого я до сих пор не могу выбраться. Я человек абсолютно другой, чем он, по характеру, по отношению к жизни, но должен жить в его доме вместе с Тамарой, в чем‑то повторяя его жизнь. А насчет работы она права, ей лучше вновь пойти в клинику. Мне тоже не стоит ходить без дела, вон сколько прошлогодней травы возле дома!»
Дорогин прошел к гаражу, который они с Тамарой никогда не закрывали на замок, разве что надолго уезжая. Распахнул ворота. Инструмент — грабли, лопаты — висели на кирпичной стене. Металлические части за зиму тронула ржавчина. Холодный черенок грабель остудил горячие ладони.
«Меняется сезон, меняется и инструмент, — усмехнулся Сергей. — Лопата для снега сменилась граблями, хотя сути это не изменило.»
Сперва он работал с остервенением, пытаясь усталостью заглушить мысли. Он рвал прошлогоднюю траву вместе с землей, сгребая в невысокие кучи.
Мертвая трава среди живой — словно седина в волосах: сколько не разгребай, она все равно появится.
Поработав с полчаса, Дорогин вошел в ритм, никуда не спешил. Он уже успел очистить площадку перед домом, проход возле гаража. Пару раз выходила Тамара, но не решалась окликнуть Дорогина, понимая, что тот не просто сгребает траву, а ищет примирения с жизнью, примирения с самим собой.
Отворилась калитка въездных ворот, и старик Пантелеич вкатил в нее свой добитый, латаный–перелатаный велосипед. На багажнике, как всегда, запакованные в полотняную сумку стояли трехлитровая банка молока, литровая сметаны и неизменный прямоугольный брусок. Форма его никогда не менялась, менялась лишь суть: или, самодельный сыр, или масло. Пантелеич, как всегда, был нетороплив. Откатил велосипед в тень сарая, чтобы солнце не нагрело банки, вдохнул полной грудью.
— Вот ты смотри, — проговорил себе под нос старик — почти в самом городе дом стоит, а воздух здесь насколько чище! — и тут же закурил дешевую сигарету без фильтра. С неодобрением посмотрел на работающего Дорогина, который его еще не заметил, так был поглощен собой. — Сколько раз я им говорил, — покачал головой Пантелеич, — чтобы дурью не маялись. Если мне платят за то, что я за домом смотрю, так я и должен смотреть. Не хозяйское это дело — снег чистить, траву сгребать, листья жечь — это ж непорядок!
Пантелеич подошел к Дорогину и фамильярно хлопнул того по плечу.
— Здорово, Муму!
Сергей перевернул грабли зубьями кверху и с размаху вогнал в землю тонкий черенок. Вытер ладони о полу куртки и лишь после этого пожал Пантелеичу руку.
— Непорядок, говорю, у тебя, Муму, во дворе и в доме творится.
— Потому и за грабли взялся, — усмехнулся в ответ Дорогин.
— Ты, конечно, извини, что я тебя Муму называю, но сам виноват, приучил, когда немым прикидывался. Все Муму да Муму, и я за ними следом. А теперь, поди, один и остался, кто так тебя называет.
— Было бы странно, если бы меня так называла Тамара.
— Неправильно ты живешь, Муму. Мне деньги платишь, чтобы я за домом, за садом смотрел, а сам мою же работу и делаешь. Поднимешься ни свет ни заря, в шесть утра и за инструмент хватаешься.
Пантелеич попробовал забрать у Дорогина грабли, но тот отстранил его.
— Пантелеич, я же мужик, мне без работы никак нельзя.
— Придумал бы себе другую работу, а то мне жена уже сказала: наверное, они тебя из жалости при себе держат.
- Да ты что, Пантелеич, мы без тебя как без рук.
— Думаешь, мне ваши деньги нужны? Они, конечно, лишними никогда не бывают, но выжил бы. Живут же другие на пенсию. Все равно я их не трачу, а откладываю, — Пантелеич напоследок глубоко затянулся плоской сигаретой, та дотлела практически до пальцев, затем старательно растер окурок каблуком сапога — так, что и следа не осталось. — Я тебя, Муму, никогда до конца не понимал. С одной стороны, посмотришь, свой ты мужик в доску, что тебе ни говорю, все понимаешь. Пусть не со всем соглашаешься, но свой ты по рассуждениям. А живешь совсем по–другому. Тебя, Муму, ничто испортить не может, даже деньги.