Гвен звонит ему почти каждый вечер. Они говорят о погоде, холодах, дожде, осенних созвездиях ночного неба. О полевых исследованиях, на которые он ездит со своими аспирантами (последнее было в соседний Орегон, на борьбу с какими-то жуками, что портят тамошние сады). А еще они обсуждают школьные дела Гвен и шутят о старом, немощном коте, обосновавшемся в их гараже: он дочиста съедает приносимую ему еду, делая при этом вид, что знать никого не знает. Они говорят буквально обо всем — за исключением того, что происходит в их семье. Хотя и это, если откровенно, им удается обсудить, но очень уж непрямо, вокруг да около.
«Ты там счастлива?» В его голосе — загадочные нотки. «Хочешь остаться? Или вернуться домой? Как там мать?» — каждый раз спрашивает он.
Она врет отцу. Что ж, врать, наверное, — у нее в крови, фамильная черта по материнской линии, поскольку делать это Гвен становится все легче.
«Не волнуйся, мы скоро будем. Ко Дню благодарения [21]— так это точно».
А ведь она знает: мать уже ответила согласием на праздничное приглашение Луизы Джастис. И что теперь Гвен остается делать? Сказать отцу, что жаждет остаться здесь не меньше матери? Что парень, с которого она глаз не сводит, — ее двоюродный брат?
Вчера, во время разговора с отцом, у нее мелькнула смутная догадка: он понимает, что тут творится, несмотря на ее ложь. Конечно, слушает, не перебивая и не споря, но, когда в этот раз Гвен кончила рассказывать ему, как скоро они вернутся, он спросил, ненужно ли ему приехать. Он мог бы прилететь к ним уже завтра, или послезавтра, или, в крайнем случае, в начале следующей недели.
Гвен вспомнила, как видела мать, целующую Холлиса в его пикапе на Переднем сиденье. Ее закрытые глаза, изогнутую шею.
— Наверное, не надо, папа. Не лучшее сейчас время для приезда.
Уже половина одиннадцатого, Гвен отправляется, как она говорит, спать (а в действительности звонить отцу, а после — Хэнку), оставляя Сьюзи ждать и чувствуя явное удовлетворение от мысли о выражении лица матери, когда та, вернувшись «из Бостона, где я так хорошо провела время с подругой», обнаружит эту самую подругу у себя на кухне. Марч подъезжает, к дому почти в полночь. В небе полная луна на полях мерцает иней. Она тихонечко отпирает дверь, но этот чертов терьер принимается, приветствуя, радостно лаять.
— Тише, тише, успокойся.
У нее румянец от мороза. Они с Холлисом перестали назначать друг другу встречи в гадком придорожном мотеле и переместились в чудную комнатку у, кухни, о существовании которой Марч даже не подозревала, хотя у Куперов была неисчислимое множество раз. Комнатка, должно быть, предназначалась для служанки или повара. Именно здесь, скорее всего, жила Живчик, та самая итальянка, «на чьей совести» была нескончаемая уйма вкусностей. Теперь это мрачноватое, нечистое, неотапливаемое место — что останавливает их не больше, чем присутствие наверху Хэнка, делающего домашние задания.
Финал закономерен: им стало наплевать на все и вся, кроме самих себя. Это правда, факт, от которого не скрыться. Причем всегда так было — когда они вместе. Теперь это просто происходит опять.
Марч даже не уверена, существует ли она вообще без Холлиса! Когда она встает с их постели, идет домой и там притворяется перед дочерью, что все у них в семье нормально, все хорошо, то кажется, будто начинается дурной сон: окружающее становится серым и невзрачным, а сама она столь неустойчивой, что дунь ветер — и повалит. Расскажи ей кто другой, что она делала, к примеру, час назад, — никогда бы не поверила. А ведь час назад, в то время как Хэнк у себя наверху готовился к экзамену по математике, а ее дочь была оставлена «переваривать» очередную ложь, Марч стояла на коленях в той комнатушке рядом с кухней, не думая ни о чем другом на свете, кроме как доставить Холлису побольше удовольствия. Пол тут — старая сосна, порядком подгнившая, и теперь у Марч в ладонях и коленях полно крошечных заноз.
Холлис стал иным любовником, чем раньше. Он всегда был в себе уверен, а теперь еще хочет все держать в своих руках — и Марч не перечит. Так даже легче: рядом с ним не нужно ни о чем заботиться, принимать решения, думать. То, как он ее касается, сомнений не оставляет; у него было много женщин, даже слишком много. По Марч — та единственная, которую он хочет. И всегда была единственной. А ради этого можно позабыть об остальном.
— Прекрати, — шикает Марч на скачущего от радости терьера.
— Что, скрытничаешь?
В прихожей — Сюзанна Джастис. Внимательно наблюдает, как Марч, стараясь не шуметь, снимает обувь.
— Господи, — хватается за сердце та. На ней джинсы и светло-синий свитер (Джудит Дейл прислала в подарок на день рождения год назад). — У меня чуть инфаркт от тебя не случился!
— Знаешь, дорогая, есть кое-что, что меня расстраивает: почему о том, что с тобой творится, я узнаю последней во всем городе?
— О чем узнаешь? Что у меня чуть не было инфаркта?
Марч снимает и вешает куртку. Каждое ее слово теперь воспринимается как очередная ложь.
— Нет, милочка, это не совсем то, что у тебя на самом деле было.
В который раз Марч убеждается в наличии у подруги отвратительной привычки судить других.
— Что бы ни было — это мое личное дело.
— А ты не понимаешь, что о вас судачат на каждом углу? Ваши интимные похождения — тема номер один в Дженкинтауне.
— И ты, стало быть, защищаешь меня от этих сплетен? — спрашивает Марч с оттенком горечи.
— Да, и перед твоей дочерью в том числе.
— Вот черт! — вспоминает Марч, и ее щеки вмиг пунцовеют. — Я-то ведь сказала ей, что была с тобой.
— Наверное, считаешь, что Гвен страдает слабоумием?
— А ты считаешь, слабоумием страдаю я?
— Похоже на то.
Обе улыбаются.
— Хотя, если точнее, я думаю, ты просто сумасшедшая.
Марч улыбается еще больше — широкой улыбкой человека, которого уже не заботит собственное здравомыслие.
— Я серьезно, — уточняет Сьюзи.
— И даже чересчур.
Они идут на кухню пить чай. Марч наполняет чайник, ставит на плиту и вскрывает пачку печенья с шоколадной крошкой.
— Ты ведь даже не знаешь, что говорят о Холлисе люди.
— Прошу тебя, — Марч, ощутив голод, откусывает сразу полпеченья, — его всегда здесь не любили.
— Я вовсе не о тех идиотских разговорах насчет того, какими методами он сколотил себе состояние.
Все, что ей известно, так шатко и безосновательно, что Сьюзи понимает: этого не нужно говорить. Как журналисту, ей претит оглашать голословные подозрения. Но ведь перед ней — ее лучшая подруга, с далекого детства. И Сьюзи не может промолчать.
— Моя мать считает, он как-то причастен к смерти Белинды.
Марч смотрит на Сьюзи, глаза — как блюдца.
— Шутишь.
— Нет. Она сказала мне об этой сегодня за обедом.
Да это просто смешно. У нее имеется хоть одно доказательство? И полиция разве подозревала, что в смерти Белинды что-то не так?
— Мать видела следы ушибов и кровоподтеков.
— Перестань, — машет рукой Марч. — И все эти годы твоя мать молчала? Мы ведь знаем: у Белинды вполне мог быть хахаль на стороне. Вполне возможно, он ее и бил.
— Ага, значит, ты все-таки думаешь, что это побои?
— Я думаю, что люди (и твоя мать в том числе) просто ненавидят Холлиса — ведь он не мирится с их дурью. А по какой еще, скажи, причине он почти у каждого под подозрением?
Сьюзи задумчиво жует печенье. Голословность обвинений — не в натуре Луизы Джастис, и это понимание не дает ее дочери покоя.
— Мне все-таки тревожно за тебя.
— Как и всегда, заметь.
— И я по-прежнему хочу, — твердо договаривает Сьюзи, — чтобы ты все-все мне рассказала.
— Ладно, расскажу, — улыбается Марч. — Я просто полагала, ты меня осудишь.
— Кто, я?
— Ага, ты самая.
Смеются.
— И прекрати обо мне беспокоиться, — просит Марч, — это не входит в твои обязанности.
Настоящая подруга, конечно, та, кому можешь выложить всю правду. Однако Сьюзи не станет этого делать — поскольку правда в том, что она вовсе не собирается прекращать беспокоиться о Марч.