— Кого? Кучера? — вот тут Харриет была ошеломлена всерьез.
— Эрнст не только вожжи в руках держит! — отпарировала старшая. — Он даже не просто лакей господина Берестейна, он, можно сказать, его доверенное лицо… И он понемножку откладывал деньги из своего жалованья, а теперь хочет вложить свои сбережения в мельницы. И, между прочим, как раз сейчас хозяин мельницы для мела и красок в Заандаме ищет компаньона. Неужели ты думаешь, что я выйду за конюха, который только то и делает, что разгребает навоз?
— Ты собираешься за него замуж?! — у младшей дыхание перехватило. — Эрнст — та блестящая партия, о которой ты мечтала?!
— Почему бы и нет? — огрызнулась Петра, оскорбленная пренебрежительным отношением сестры к молодому человеку.
Как жалела потом старшая сестра, что открыла свою тайну Харриет! Пустоголовая девчонка может теперь нечаянно ее выдать, а может, чтобы угодить Виллему, и попросту на нее донести. Петра не только больше не предлагала пригласить Эрнста Роттеваля в дом на Крёйстраат, но и вообще ни словом о нем не упоминала. Однако видеться влюбленные не перестали: они по-прежнему назначали свидания в украшенной гербом карете ректора и уже не использовали как благовидный предлог еженедельную церковную службу — они встречались каждый день, уславливаясь при расставании о завтрашнем месте встречи и часто место встречи меняя, чтобы не вызвать подозрений. Петру все это вполне устраивало, но Эрнст, которому не очень-то легко было всякий раз брать хозяйскую карету, искал другой выход.
— Петра, так мы с тобой все время в опасности! А что, если я попросту пойду к твоему брату и посватаюсь? Как ты думаешь, неужели откажет?
— Скорее зарежет!
— Но должно же быть хоть какое-то средство улестить твоего брата… В конце концов, он ведь неплохой человек.
— Конечно! Стань богатым, сделайся знатным — и увидишь Виллема у своих ног! Признание в обществе — вот идол, которому он поклоняется и которому все приносит в жертву.
Младшая сестра единственная из всей семьи сиднем сидела в четырех стенах, и у нее трудности были другие. Ее терзала зависть к Петре, причем она даже не тому завидовала, что у Петры завелся дружок, а тому, что сестра вдыхает не только спертый воздух дома на Крёйстраат. Ей самой тут обрыдло все, и прежние занятия — собирать гербарий или лепить фигурки из влажного сахара — виделись теперь чересчур детскими. А после того как Виллем убедил ее, что от чтения барышни засыхают, превращаются в святош и остаются в конце концов старыми девами, ей и книги опротивели.
Но чем же, в таком случае, ей заняться? Этак ведь, оставшись наедине с Фридой, просто уснешь от скуки! Харриет хваталась за одно, за другое, за третье — и бросала: от всего брала тоска. То она перебирала струны лютни, пока не онемеют пальцы, то, утомляя глаза, складывала стихи, то пыталась сделать еще несколько стежков в незаконченной вышивке, то приставала к служанке, чтобы та позволила постирать или почистить овощи — напрасно старалась: Фрида своих дел не уступала… Испробовав таким образом за день все возможные развлечения и ни на одном не остановившись, она плюхалась в кресло, куталась в черную шаль, которая делала ее похожей на старуху, и, поставив ноги на грелку с раскаленными углями, сидела до темноты и глядела в окно на сад — вернее, на открывавшийся ей сквозь частый свинцовый переплет уголок сада, а когда, побежденная скукой и безмолвием, погружалась в конце концов в дремоту, эта картинка так и стояла перед ее глазами, даже и под смеженными веками.
Ближе к вечеру скрипела калитка, сестра и братья, перед тем как войти, сбивали у порога налипший на подметки снег, она всякий раз от неожиданности вскрикивала, прижимая руку к груди: «Кто там?» — и даже когда вошедший ласково откликался: «Я тебя напугал, сестренка?» — вздрагивала: ей чудилось, будто холодный ветер врывается в дом вместе с Петрой, Виллемом или Яспером, как вламывается в мирное жилище полк солдат…
Девочка так подолгу смотрела в окно, что у нее сильно развилось и до того присущее ей свойство истинных созерцателей — впередсмотрящих, часовых, смотрителей маяков: редкостная наблюдательность. Теперь она замечала мельчайшие перемены во всех без разбору живых существах и предметах. Это она первой обратила внимание на посудный шкаф: «Поглядите, как он накренился — ножка стала совсем трухлявая!» Она же рассказала всем, что за обшивкой потолка поселился сурок, а белка, обжившая высокий орешник, нисколько не боится зимы… Но главное — она раньше других почувствовала неладное в семье, уловила тайное недовольство, из-за которого тишина за воскресными ужинами казалась напоенной ядом.
Отъезд Корнелиса дети переживали тяжелее, чем их предки — все испытания, выпавшие на долю семьи со времен бегства из Франции. Отца нет дома — и у детей словно скелет вынули, оставив плоть без опоры, а ум — в смятении. Теперь надо было без него просыпаться, без него обедать, без него вести хозяйство… Не звонил на рассвете колокольчик, никто не тревожил их покой — и они из-за этого нередко опаздывали. Никто не звал к столу, каждый приходил, когда хотел, и ел, пока не насытится, один вставал из-за стола, другой только садился — будто в трактире. Даже религиозным долгом они теперь пренебрегали: некому было читать псалмы, некому слушать. Осталась в обиходе разве что молитва перед едой, да и ту проговаривали настолько рассеяно и невнимательно, таким слабым голосом, что, может, и лучше было бы совсем без нее обойтись…
Хозяйство медленно, но верно приходило в упадок, и это было тем более поразительно, что дом, оказавшийся нынче предметом неусыпных забот, все хорошел и хорошел. На фасаде, нередко скрытом лесами, что ни день появлялись новые украшения — за ним пряталось холодное, сумрачное жилье, обитатели которого почти не разговаривали друг с другом. Снаружи это было нарядное здание, ставшее теперь, после возведения величественной трубы, самым высоким на улице, — внутри неуютное, душное логово, откуда не выветривался едкий табачный дух, смешанный с запахом жженого торфа.
Каким-то образом всеведущие соседки — все до одной отличные хозяйки, которые если и выпускали метлу из рук, то лишь затем, чтобы снова опустить эти и без того покрасневшие от стирки руки в мыльную воду, — поняли, что дом Деруиков пришел в упадок, и сейчас дорого дали бы за точные сведения о стадии этого упадка. По кварталу ходили слухи о горах очистков на столах и золы в каминах, о криво-косо висящих шляпах, и пусть на самом деле все выглядело не так ужасно, все же Фрида, признанная чистюля и усердная прачка, день ото дня теряла репутацию, которой так гордилась. Ведь как ни старалась фризка, как ни терла и ни скоблила полы, везде вновь и вновь оседала пыль и по всему дому проступала грязь, — будто на него наложили заклятие.
Все это тревожило Виллема отнюдь не из любви к чистоте, а именно от страха перед злыми языками: а что, если дурная слава о его родных пойдет по всему городу? Как быть с Петрой — она должна идти под венец незапятнанной в любом смысле слова.
— Если мы немедленно не исправим положение, сестру станут называть неряхой, и кто же захочет взять в свой дом грязнулю! Ты знаешь, что слухи нельзя отпускать на волю: посеют их, дадут они ростки, попробуй тогда выдери их с корнем…
Яспер, довольный тем, что хоть в чем-то может согласиться с братом, усердно кивал.
— Пора выдать Петру за Элиазара, — заключил старший брат. — Мы слишком долго с этим тянем!
И без промедления отправился к Паулюсу, который — вот странное совпадение! — как раз в это время двинулся в направлении Крёйстраат. Любовники встретились на улице, выяснили, что хотят поговорить об одном и том же, и порадовались этому: несомненная улыбка судьбы. Они быстро сговорились о том, что настал час соединить Петру и Элиазара узами брака, а обсуждение условий решили отложить на потом.
— Не будем портить такой чудесный день разговорами о деньгах! — весело воскликнул регент. — У нас хватит времени подсчитать и оценить приданое и после помолвки…