Литмир - Электронная Библиотека

Луи ли нашептывал Эдуарду, что, может, лучше позаботиться о том, чтобы все закончилось более достойно? Какой толк будет для каждого королевства, если один из нас погибнет или будет обесчещен, уцелев, но запросив пощады? Но если Англия сможет победить менее страшной ценой, это будет политически вежливо. Итак, может, вмешается некий счастливый случай? Тот, что дарует мне победу без бесчестия для Бургундии?

Оставалось всего несколько минут до того, как запоют трубы. В огороженном пространстве я осматривал свою лошадь Красотку Бет и всю упряжь, как поступал тысячи раз до и после того.

— От внимания к мелочам может зависеть жизнь человека, — говаривал отец, когда я, как все мальчишки, проявлял на конюшне нетерпение, не желая долго возиться со всеми этими пряжками и ремнями, должным образом заботиться о коже и железе. — Не доверяй заботу об этом никому, кроме себя самого, — повторял отец.

Когда пришло время сесть в седло, я увидел, что попона на груди Красотки Бет сбилась, а ремни на ее холке застегнуты по-другому.

— Кто это сделал? — спросил я.

Луи подошел ближе, положил руку на ремни и повернулся так, чтобы никто не мог слышать нашей беседы.

— Мой господин, это пустяки. Маленькая поправка. — Он говорил по-гасконски. — Не нужно бояться. Так пожелал его величество король.

Я бы предпочел не видеть всего этого, но это было бы бесчестно — пренебречь своими обязанностями, а в придачу и глупо, потому что, если бы я не узнал о происшедшем, это поставило бы под угрозу меня или мою лошадь.

Луи не сводил с меня глаз, и я знал: он читает мои мысли, едва те зарождаются.

К нагрудной пластине Красотки Бет было прикреплено прочное железное острие, наклоненное влево под таким углом, чтобы при прямом столкновении оно ударило в грудь лошадь противника. Едва я увидел эти приготовления, Луи заговорил громко, по-английски:

— Вы готовы, мой господин?

— Пора, — кивнув, сказал я. И с этими словами встал на его сложенные руки, чтобы сесть в седло.

Лошадь бургундца погибла в первой же схватке. Такое случалось нередко, обычный несчастный случай, и почти все об этом именно так и говорили.

Ходили разные слухи, но никто им не верил.

На следующий день мы сражались на топорах, но Эдуард остановил бой после полудюжины ударов, чтобы мы могли выйти из схватки живыми и с честью.

Я понимал: это следовало сделать. В управлении королевством есть столько всего, за что следует просить прощения, но посягательство на добро человека все равно остается посягательством.

Когда Неда поручили мне, я забрал его в Ладлоу и позаботился о том, чтобы он понял: его отец знал, как обезопасить королевство. Нет, это заключалось не в том, как отец его обращался с чужими женами, потому что он, к счастью, поздно начал поглядывать на проституток. Но день за днем я учил Неда удерживать людей — и силой, и любезностью, и тайной сообразительностью, и великими речами, и политическими актами, и благородными поступками. Я воистину мог бы написать Изе, что ее мальчик знает подобные вещи, как знает свой катехизис, знает, когда сделать выпад мечом в позиции терц или в четвертой позиции или как прочесть бухгалтерскую книгу и мгновенно понять, что чиновник ведет ее честно. Он был умным, мой Нед, подобно своим отцу и матери.

Теперь я слышу голос голубя и слабое блеяние овец и вижу ольховые деревья, что стоят над чистой водой ручья и мерцают на безветренной жаре.

Уна — Четверг

Сегодня, пока я иду от станции Нью-Элтхэм до Чантри, ярко светит солнце. Сады пригорода живописны благодаря хорошо подрезанным розам и растениям в горшках, расставленным по прямым линиям.

Жужжание газонокосилок такое же мирное, как жужжание пчел над лугом.

Когда я дохожу до деревьев Чантри, которые в памяти моей огорожены изгородью не выше головы, дом и мастерская утопают в глубокой тени. А когда дядя Гарет ведет меня в дом, тени становятся еще гуще.

— Боюсь, многих хороших вещей больше нет, — говорит он, — но ты должна взять из оставшегося все, что тебе понравится.

В последний раз я видела дом Чантри во время похорон тети Элейн. Дядя Роберт умер несколько лет назад, и тетя Элейн с дядей Гаретом некоторое время жили в нижнем этаже.

Когда мы вернулись из церкви, несколько жильцов окружили семью: серьезные, хорошенькие девушки, которые сказали, что учатся в Лондонской экономической школе, и хорошо воспитанные парни — под отчищенными ногтями некоторых из них виднелась краска. У одного из парней из кармана торчал пакет — я сперва подумала, с сигаретами, но потом увидела, что там кларнет.

Помню, я наблюдала, как Адам с живейшим интересом разговаривает с дядей Гаретом: два мастера нашли общую тему для разговора, обсуждая предметы, беседу о которых можно вынести даже во время скорби.

Думала ли я о Марке в тот день? Вряд ли. Я горевала о тете Элейн, но рядом с Адамом чувствовала себя спокойно. Мне было грустно и становилось еще грустней, стоило подумать о дяде Гарете. Все снова и снова повторяли, что тетя прожила немало. И что конец наступил довольно быстро: она угасла на глазах, за пару недель, но не настолько быстро, чтобы не осталось времени на прощание.

Когда мы с Адамом, прямо из аэропорта, добрались до госпиталя, тетя Элейн все еще была в сознании. Она улыбнулась мне и назвала Адама по имени. Тетина рука, когда я ее поцеловала, была невесома, словно перышко, как будто она была уже не здесь и ничего уже не осталось, кроме ее души.

Тетя Элейн умерла спустя двенадцать часов, и невольно подумалось: она ждала, чтобы повидаться со мной, прежде чем уйти навсегда.

Помню, после похорон я устала, меня знобило. Все разошлись, а мы остались помочь дяде Гарету прибраться, чтобы убедиться, что с ним все в порядке. Потом мы с Адамом поехали обратно на Нарроу-стрит. Он вскипятил огромный чайник, а я разожгла огонь. Соль в подобранном на берегу куске дерева потрескивала и щелкала, мерцая голубым.

Мы стащили подушки с софы и навалили их на коврике перед камином, сделали тосты и съели их такими горячими и свежими, что по моему запястью потекло растопленное масло. Я слизывала это масло, когда Адам подошел ближе, отщипнул зубами последний кусочек моего тоста и съел. Я начала смеяться. То был смех, который причиняет боль, и все же его было не остановить, будто вдруг выдернули пробку из бутылки, — такой же печальный, как и счастливый… И все же это был слегка пьяный смех, и Адам тоже заразился им.

Когда мы перестали смеяться, у меня уже болели ребра, и я легла на подушки. Руки Адама опустились к пуговицам моей черной блузки, и теперь оставалось лишь одно: заняться любовью перед очагом. Жар расцветал в наших телах после стольких зябких дней, наши прикосновения были прикосновениями и друзей, и любовников, наше удовольствие было сродни удовольствию от возвращения домой.

Да, я тихо горевала по тете Элейн, но в этом горе ощущался привкус радости от того, что тетя Элейн была, и от того, кем она была для меня.

Что же касается Адама… Хотя смерть в течение двух лет подползала к нему все ближе, я не ожидала такой невыносимой, яростной боли, которая еще долго полыхала во мне после его смерти. Даже спустя два года после его кончины эта боль все еще вспыхивает во мне, делая меня дрожащей и беззащитной под дуновением любого холодного ветра воспоминаний.

Я дрожу и сейчас.

Дом Чантри никогда не был новым, но сегодня кухня пахнет мусорными ящиками и прогорклым жиром. В главной комнате и вдоль ведущей вверх лестницы виднеются пятна, оставшиеся на месте снятых картин. Стол, на котором всегда стояла ваза с летними цветами, или алыми ветками рябины, или веточками распустившейся вербы, исчез, а там, где он раньше был, теперь ведро, наполовину наполненное коричневатой водой. Источник этой воды выдает пузырящееся, отслаивающееся пятно на звездно-голубом потолке над нашими головами.

— Я оставил столовую под офис, — говорит дядя Гарет, отпирая дверь, — но мне пришлось продать стол и стулья Ренни Макинтоша. [46]

вернуться

46

Чарльз Ренни Макинтош (1868–1928) — шотландский архитектор, художник и дизайнер, родоначальник стиля модерн в Шотландии.

27
{"b":"151067","o":1}