— Цезаря? Какого Цезаря?
— Нашего Цезаря, — ответил я ему с достоинством. — Какого же еще?
На лице моего собеседника отразилось восхищение, и он произнес извиняющимся тоном:
— О, конечно, конечно. Цезаря.
Я проводил его к остальным гостям. По дороге он сказал мне:
— Знаете, чем вызван мой интерес? Я был поражен тем, что маска вашего Марка как две капли воды похожа на маску моего Гая. Весьма любопытно, не правда ли?
Однако за исключением этого случая мне никогда больше не пришлось испытать никаких волнений. И, если разобраться, почему бы людям пришло в голову сомневаться в моем происхождении? Я был не просто богат, а сказочно богат. Маски висели на своем месте, у всех на виду, и то, что мне не приходилось скрывать их, являлось наилучшим доказательством их подлинности. Как это случается со всеми патрициями, мое прошлое обеспечивало мне состояние, а мое состояние — мое прошлое.
Как бы то ни было, тот разговор в зале масок позволил мне прийти к выводу, что лишних вопросов надлежало избегать. С тех пор, когда приходили гости, я извинялся и говорил, что не хочу докучать друзьям рассказами о древних подвигах — сей довод никогда не вызывал возражений (от подобных рассказов и вправду клонит в сон). Я оказывал одолжения и не испытывал недостатка в клиентах; мной восхищались, и мои враги были достойны восхищения. Меня ненавидели, а маски обеспечивали мне удачу, и я жил счастливо, о чем не уставал говорить и отвечал на ненависть той же монетой.
Когда я уже думал, что биографии предков, стоившие мне таких трудов, оказались совершенно ненужными, мой первенец облачился в тогу. В тот вечер я сказал ему: — Пойдем со мной.
Я отвел его в зал без дверей, где висели маски, и рассказал обо всех и каждом из их достижений. Когда речь шла о военных, я говорил о галльских кампаниях, о героической гибели на полях гражданских войн и во время битв с парфянами. Когда предок был инженером, я рассказывал о строгих геометрических формах лагерей, об искусстве полиорсетики, о стенах в Британии, которые протянулись от одного побережья до другого [7]. Если маска принадлежала политику, я перечислял заслуги, которые обеспечили ему место в Сенате, и каверзы противников во время предвыборной кампании, которые не позволили ему стать консулом. (Было бы неосторожно придумать себе предка-консула, ибо имена людей, достигших этого положения, всегда на слуху, а о тех, кто проигрывает борьбу за почетное место, часто не вспоминают.) Я чувствовал искреннее волнение, ибо в тот день мне открылась истина: вот в чем смысл отцовства — это миг, когда мы перестаем быть точкой в истории рода и превращаемся в строчку, которая соединяет тех, кто ушел, и тех, кому суждено появиться на свет. Я крепко сжал ему руку и потряс ее:
— Ты должен быть достоин их. Понимаешь? Достоин их.
Наверное, мои слова произвели на него впечатление, потому что обычно он вел себя довольно дерзко, а тогда ответил только:
— Да, господин мой. Я буду достоин. Достоин моего рода.
Я повторил этот ритуал со всеми своими сыновьями, со всеми своими внуками, а потом со всеми их детьми. Мы, люди могущественные, обычно оставляем множество потомков.
Однако я никак не мог ожидать, что самым дотошным окажется самый младший мой сын. Однажды он подошел ко мне и прошептал мне на ухо со сдержанным ужасом в голосе:
— Господин мой, на нашем роду лежит страшное пятно. Когда об этом узнают, позор падет на наш дом.
Этот юнец совершенно не интересовался азартными играми, рабами или рабынями. От бесконечного сидения в публичных библиотеках кожа его лица приобрела восковой оттенок. И вправду говорят: кто не подвержен порокам, тот явно болен.
Он попросил у меня об аудиенции, но я не спешил удовлетворить его просьбу, прежде всего потому, что хотел обдумать, каким должен быть ответ на речь, о содержании которой я мог догадываться.
— Что вам известно о нашем предке Гнее, герое войн в Дакии? — сказал он мне, когда неизбежно наступил день нашего разговора. — Я имею в виду того Гнея, который убил шестерых воинов-даков, выступив против них в одиночку перед началом боя. Так вот, я обнаружил, что это — ложь. Тому есть неопровержимые доказательства.
Он рубанул рукой воздух и тут же произнес свой приговор:
— Их было не шестеро, отец, а только четверо.
Я глубоко вздохнул, воспользовавшись этим идеальным приемом, который позволяет скрыть счастье под видом озабоченности. Потом я пригубил вино из золотого кубка и, не садясь, произнес:
— Хочешь знать правду, сын мой? Всю правду?
Он молча смотрел на меня, потеряв дар речи, словно черепаха.
— Их действительно было не шестеро, — и продолжил: — но и не четверо.
Я присел на корточки, приблизил свои губы к его уху и прошептал:
— Их было только двое.
Затем я воспользовался моментом и задал ему вопрос:
— И что из этого? Какая тебе разница, сколько было даков: шестеро, четверо или только двое? Скажи мне, скольких врагов убил ты? Что сделал ты, чтобы быть достойным имени, которое носишь?
Я направил на него взгляд, который обычно предназначается рабу, разбившему бокал.
— Что ты выбираешь? Непостоянство историков или мужество твоих предков? Отвечай!
Он упал предо мной на колени и взмолился, чтобы я не убивал его.
Никто и никогда больше не докучал мне, и я жил спокойно в окружении своих многочисленных потомков. Но сейчас, когда мои члены сковывает предсмертный холод и очень скоро мое лицо покроет восковая маска, меня гложет одна мысль и терзает одно сомнение.
В глазах моих родных отражено выражение моих глаз. Из всех живущих ныне я первым встречусь с масками. Я являюсь единственным предком, которого им довелось узнать живым. И вот теперь, когда я готовлюсь покинуть этот мир, один вопрос терзает меня, словно клюв стервятника: ради всех бессмертных богов, что же я сделал?
О временах, когда люди падали с Луны
Теперь кажется, что все это случилось давным-давно, но на самом деле началась эта история всего пару лет тому назад, зимней ночью. За ужином мы вдруг услышали, что корова в хлеву заревела. Доили ее по утрам, но иногда к вечеру она начинала изводить нас своими жалобами. Корова наша была такой же полоумной, как те петухи, которые поют когда угодно, но только не на рассвете. Отец велел мне: — Иди-ка, подои корову.
Он сказал эти слова, не поднимая глаз от тарелки, как делал всегда за столом. Мне вовсе не хотелось идти в хлев. Холод на дворе стоял собачий, а от дома до хлева было шагов пятьдесят. Но, естественно, я подчинился. У отца был сильный характер, и в нашем доме только он мог ответить „нет“. Он да еще бабуля, но о ней я расскажу чуть позже.
Я взял жестяное ведро и вышел на двор. Господи, ну и стужа! Как сейчас помню. Я забыл надеть перчатки, и пальцы чуть не примерзли к ручке ведра. Изо рта у меня вырывалось облако пара, словно в очаг положили сырое полено. Когда я добрался до хлева, мои пальцы совсем посинели.
Вхожу я в стойло и говорю: „Заткнись ты, сука-корова!“ (На самом деле мне сейчас трудно вспомнить, и, может быть, выражение звучало так: „Заткнись ты, корова-сука“, я ведь тогда был совсем мальчишкой, и мне нравилось сквернословить, когда отца не было поблизости.) Ну вот, сажусь я на табуретку, хватаю ее за соски, и на тебе — у коровы нет молока. Встал я с табуретки, да как стукну ее кулаком по заду, да как заору: „Чего же ты мычишь, дура-корова?“ Закричал я так, а потом обернулся. Сам не знаю почему, но, как бы то ни было, я обернулся.
Человек стоял прямо за моей спиной — вытянувшись в струнку, он молчал как рыба и смотрел на меня широко раскрытыми совиными глазищами. Между нами громоздились охапки соломы, из-за которых виднелась только верхняя часть его тела. Кожа у него была совсем как у жирафа. По правде говоря, шкура у жирафов и у коров очень похожая. Я хочу сказать, светлая с черными пятнами. И пятна эти такие большие, что иногда трудно сказать, то ли это черные пятна на светлом фоне, то ли светлый рисунок на черном. Но это сейчас не имеет значения. Однако я вовсе не случайно сказал, что кожа незваного гостя была как у жирафа, а не как у коровы, — на то есть две весьма важные причины. Во-первых, как раз тогда я собирал наклейки в альбом „Фауна Африки“, а во-вторых, лоб незнакомца украшали рожки, точь-в-точь как у жирафа.