Само собой разумеется, неофитам нашего дела было трудно разобраться в тех особенностях, которые отличали нас от прочих групп. Для этого было необходимо педагогическое усилие, медленное вовлечение новичка в наш круг, и оно начиналось с освоения им особого языка. Мы были элитой отверженных по собственному желанию и отвергали порядок, доставшийся нам от предыдущих поколений. А потому совершенно не стыдились позорных сторон окружающего мира — ответственность за все несчастья лежала не на нас, а на буржуазной системе. Мы были не бедняками, а революционерами, и нам не следовало даже обращать внимания на то, с чем нельзя было бороться. Положение подпольщика всегда вызывает подспудное восхищение, и многие восторгались приносимыми нами жертвами.
Эти рассуждения, вероятно, кому-то могли показаться неубедительными, но нас самих вполне устраивали. Как бы то ни было, мы были избранниками судьбы, которым предстояло разрушить старый мир, ничто не могло поколебать нашу веру, никто не мог заставить нас изменить наши взгляды. Ко всему сказанному раньше следует добавить, что мы всегда старались понять иноплеменников, и они отвечали нам той же монетой. Так мы и познакомились с одной финкой, литераторшей без гроша за душой, которая пыталась найти себе нишу в сложном и запутанном литературном мире того времени. Мы увидели ее в таверне, куда заходили обычно, и подошли к ней. Ее горделивая поза выдавала одиночество девушки, только что приехавшей в Париж. Она источала аромат апельсина с сахаром, пила как русский гусар и курила сигареты, скрученные из рисовой бумаги с фильтром из пробки. На каждой из них был виден напечатанный тушью высшего качества герб города Потенцы [16], città eroica [17]. Лицо ее казалось выточенным из слоновой кости; на бледных щеках, достойных кисти художника эпохи Возрождения, не было видно ни следа румянца, словно она провела всю свою жизнь в глубоком подземелье. Взгляд выдавал скорее болезни души, чем тела. Не исключено, конечно, что она иногда страдала запорами, но не могла снизойти до пошлых проблем желудочно-кишечного тракта, о чем вещал миру высоко задранный носик. Черные растрепанные кудри никак не соответствовали этническому стереотипу, а от парижского холода девушку спасали многочисленные шарфы, которые обвивали ее шею, подобно гигантским змеям Бразилии. Она никогда не рассказывала нам подробно, почему практически потеряла свое состояние, но с гордостью принимала такое положение вещей. Если бы сосед-помещик не разорил их имение, она бы желала именно такого развития событий, потому что считала низкое социальное положение непременным условием жизни истинного писателя. Ею двигал таксономический интерес к рабочему классу и образу мышления апатридов.
Я прямиком направился к ее столику, не выдумывая детских оправданий, и завел разговор с сугубо идеологических позиций. Мне удалось опередить сионистов и балканцев, которые уже собирались напасть на жертву с подобными же целями. Я до сих пор не могу понять, как это вышло, но она не просто пригласила нас за свой столик, а скорее дала нам аудиенцию. Через несколько часов мы вместе оказались на вечеринке в какой-то мансарде, где клубились винные пары. Это помещение, крышу которого поддерживали деревянные балки и где доживали свою жизнь стаканы из десяти разных сервизов, снимал художник, погрязший в долгах и пребывавший на грани безумия. Когда мы вошли, свечи уже догорали — они были не выше мизинца. В этом кругу мы пользовались популярностью или, по крайней мере, нас уважали. Разноцветные пятна украшали грубые деревянные столы и этажерки, не знавшие лака. Жена художника только что открыла в себе сафические наклонности и пряталась с подругой под покрывалом, сделанным из украденной где-то занавески. Из невидимого глазу аппарата, скрытого в каком-то укромном уголке, доносился надрывный голос Эдит Пиаф. Через несколько часов меня рвало чистым анисовым ликером в общественном туалете, куда я отправился прогуляться, но после этого, повинуясь инстинкту, я вернулся на нашу идеологическую вечеринку. Несколько человек обсуждали беспорядки во Франкфурте и их влияние на ход истории. Остальные, как мужчины, так и женщины, старались завоевать расположение финки. Беппо намекал на свое исключительное умение орудовать дубинкой, чтобы отпугнуть их, как мужчин, так и женщин. Мне казалось, что к этому часу наша новая подруга была уже телом и душой предана всемирной революции. Несмотря на свой рассеянный вид, она время от времени говорила комплименты нам всем по очереди: Рудольфу, Беппо и мне.
Прямо на вечеринке она снизошла до того, что прочитала некоторые из своих творений, с рукописями которых не расставалась никогда. Это была запутанная, сложно выстроенная проза, напичканная символическими элементами. Я не понял ни слова. Мне кажется, что Беппо тоже ничего не просек, потому что он сказал на ухо Рудольфу, скорее утверждая, чем спрашивая его мнение:
— В этих историях нет даже упоминания о социальных проблемах.
— Ни у одного писателя я не встречал такой самоотреченности, дорогая, — заключил Рудольф.
— Совершенно ясно, что главный герой здесь — рабочий с верфи, — поспешил исправить свою оплошность Беппо.
Глубоко вздохнув, финка отложила в сторону рукописи и извинилась перед нами. В ее движениях и взгляде сквозила глубокая печаль.
— Как вы понимаете, мне пора уходить. Творческий процесс требует, чтобы ему были отданы самые лучшие минуты твоей жизни, а для созидания необходим хороший отдых.
Рудольф, опустошавший в этот момент очередную бутылку, сказал:
— Как раз завтра мы должны явиться на почтамт, где получаем время от времени сообщения от посланцев революции, рассеянных по всему миру. Мы оцениваем информацию и передаем в бюро центрального комитета. Если бы вы, дорогая, были столь любезны, мы могли бы пойти туда вместе и проанализировать последние новости вчетвером.
Подобное заявление доказывало исключительную важность нашего положения, и на этой ноте мы и расстались до утра. Мы уходили с вечеринки — не стоит и говорить, что мы оказались на ней, как и на всех прочих, только ради пользы общего дела, — с чувством людей, которые принесли себя в жертву тактическим интересам организации.
На следующий день финка действительно присоединилась к нам и при этом опоздала всего лишь на каких-нибудь двадцать пять минут. Итак, мы вчетвером отправились на почтамт. Процессию возглавлял Беппо, который размахивал туда-сюда устрашающего вида зонтом, прокладывая нам дорогу среди бездомных собак и деклассированных элементов, развращенных господствующим строем. За ним, на небольшом расстоянии, следовали Рудольф и финка. Она говорила о борьбе болгарских суфражисток, а он время от времени вставлял какое-нибудь глубокомысленное замечание, поглаживая подбородок. Я завершал шествие и пытался своевременно заметить присутствие шпиков или наших противников, движимых какими-нибудь тайными намерениями. Дело было в воскресенье, но невидимая стена отделяла нас от праздногуляющей публики. Мы отличались от буржуазных элементов, потому что они являлись нашими заклятыми врагами, и одновременно от мелкобуржуазных слоев населения. Эти люди были мягкотелы, а их намерения часто злокозненны; с высоты своего положения мы презирали их ценности. От рабочих, представителей класса, ставшего избранником истории, мы тоже отличались. Нам была уготована высшая участь — стать лидерами и творцами исторического процесса.
К дверям почтамта вела широкая лестница. Огромные колонны были призваны символизировать власть государства, хотя она уже шла на убыль. Внутри помещения огромный купол навис над нами всей своей тяжестью. Под его сводами виднелись облупившиеся барельефы, изображавшие сцены из древних мифов, на которых можно было различить греко-римских богов в угрожающих позах. Самая разная публика, в основном слуги или иммигранты, покупали марки или отправляли заказные пакеты. Из одного окошечка нам махнули рукой — это был телеграфист, которому мы в свое время помогли устроиться сюда на работу, симпатизировавший нашему движению. Он передал нам четыре телеграммы, полученные из четырех разных точек мира. Бедняга чуть не задыхался, руки его тряслись.