Мне кажется, что судья втайне сочувствовал нашему делу. А может быть, был неравнодушен к исключительным личностям. Так или иначе, Беппо отделался пятью месяцами исправительных работ. Этим ему, безусловно, оказали огромную услугу. Если кто-то хотел таким способом унизить его, то добился прямо противоположного результата — Беппо вознесся на недосягаемую высоту, и с каждым днем, проведенным за решеткой, росла его слава мученика. Из заключения он писал счастливые письма. „Пожалуйста, присылайте мне вырезки из всех газет, где пойдет речь о моем суде“, — просил он нас. Кроме того, он интересовался событиями в Лионе, забастовкой на Украине и беспорядками в Марокко, а затем мы возобновили в эпистолярной форме нашу дискуссию по поводу фигуры Линкольна. Приговор стал для Беппо предметом гордости, и он только сокрушался, что его выпустили слишком рано. „Я клянусь вам чем угодно, мое поведение примерным никак нельзя было назвать“, — писал он в полном смятении за несколько дней до нашей встречи.
Во время собраний в узком кругу Рудольф умело скрывал ограниченность своих теоретических познаний, поэтому его сильные стороны особенно ярко блистали перед изумленными слушателями. Как только какая-нибудь затронутая невзначай тема или неожиданный вопрос грозили выявить ущербность его подготовки, он искусно переводил разговор в область, в которой был особенно силен. Порой какой-нибудь фигляр, не согласный с нашими идеями, делал попытку сорвать собрание. Рудольф знал по опыту, что подобные типы пускаются в демагогию не столько по причине идеологических расхождений, сколько из желания обратить на себя внимание публики, и по возможности старался поговорить с ним с глазу на глаз. После окончания дискуссии он отыскивал наглеца, подзывал к себе и вел с ним разговор так, будто в его словах содержалась чрезвычайно справедливая критика или истина, ускользнувшая от внимания оратора. При этом Рудольф обращался с ним исключительно дружелюбно. За бутылкой вина, при свете электрической лампочки без абажура, в менее официальной обстановке они могли вести многочасовые споры. Если разговор заходил в тупик, то наш товарищ начинал использовать в своей игре не столько слова, сколько паузы. Он оценивал мыслительные способности собеседника и ронял отдельные фразы, иногда позволяя себе какое-нибудь тонкое наблюдение, и в результате нахал, пораженный своей собственной глупостью, замолкал и думал: „Я — простой рабочий, а этот человек уже много лет готовит восстание огромного масштаба“. Мне доводилось видеть собственными глазами, как после таких разговоров рождались фанатически преданные делу подпольщики. Честно говоря, я и сам бросил все и последовал за ними после подобного случая. Я услышал речь Рудольфа на заводе после окончания последней смены и высказал ему свое несогласие с его взглядом на положение в Испании. Сначала мы поспорили, потом я признал его правоту, а на следующий день сел на поезд вместе с ними. Но даже если Рудольфу не удавалось убедить собеседника, то он не унывал, а только пожимал плечами и говорил нам, что не стоит расстраиваться: история непреклонна и в то же время учит нас тому, что далеко не все эксплуатируемые недовольны существующим строем.
Почти сразу после войны мы оказались в Париже, куда нас направили для усиления пропагандистской работы. Во всех компаниях нас принимали очень охотно, и мы смогли войти в самые разные круги и установить контакты как с беднейшими слоями населения, так и с богемой. Все было прекрасно, в кафе кипели дискуссии, но, для того чтобы расположиться там, требовалась определенная подготовительная работа. Когда какое-нибудь кафе нам нравилось, Беппо первым заходил внутрь и выбирал столики, сидя за которыми можно было бы контролировать выход: две двери нас вполне устраивали, но наличие трех было предпочтительнее. Мы должны были постоянно быть начеку на случай, если вдруг неожиданно явятся стражи порядка, готовые к действию, или прислужники реакции с оружием в руках. Беппо кивком головы давал нам понять, что нашел безопасный столик, и мы за него усаживались. И тут же гарсоны приносили абсент, нам даже не нужно было ничего заказывать: официанты угадывали связь между политическими идеалами клиентов и их вкусами. А вот посетители кафе часто принимали нас за художников. Рудольф не возражал им — он просто сидел и курил; а Беппо смотрел на собеседников с таким видом, словно являлся обладателем некоего знания, недоступного прочим смертным, и время от времени высказывал какие-то замечания, в которых смешивались сарказм и загадочность. Он, например, провозглашал, что искусство является элементом сугубо декоративным и не более того, а затем изрекал, что, как бы то ни было, некоторые эстетические тенденции заслуживают уважения, ибо революция порождает искусство, а искусство порождает революционеров. Нам не приходилось приводить доказательства нашей силы, она сама собой подразумевалась.
Отношения между искусством и политикой в то время занимали важное место в дискуссиях. Из полученных нами инструкций следовало, что необходимым условием успеха являлось вовлечение в наше движение огромной массы неизвестных художников, которые стремились в Париж, влекомые славой этого города и своим тщеславием. Они приезжали туда тысячами, и нам удалось завербовать несколько дюжин. Рудольф умел сказать им именно то, что они хотели услышать. Подавляющее большинство тех, кто последовал за нами, — не будем лукавить — были самыми настоящими неудачниками, полными нулями в области живописи или ваяния. Совершенно очевидно, что, не обладая ни малейшим дарованием, будучи столь бездарными, бедняги не смогли бы добиться успеха ни при какой политической или экономической системе, но Рудольф ловко зажигал перед ними огонек обманчивой надежды. Он убеждал их, будто им от рождения была уготована судьба гениев и только капиталистическая система, кастрирующая любые таланты, являлась препятствием на их пути. Рудольф лгал — такова политика. Одних удавалось убедить, другие находили в его словах оправдание своей жизни, но все становились в наши ряды. Когда мы оказывались среди людей состоятельных — случалось это не слишком часто, — Рудольф начинал говорить вкрадчиво, используя не столько прямую агитацию, сколько тонкие намеки. Мне вспоминается, как ловко он высказывал свои взгляды, сообразуясь с ситуацией. „На настоящий момент, по весьма достоверным данным статистики, — говорил он, гладя мартышку маркизы Орлеанской, — на улицах сторонников наших идей больше, чем иезуитов на небе“. Тем временем Беппо внимательно следил за обстановкой, чтобы предупредить любую опасность, точно скунс, навостривший свои чуткие уши. При этом он успевал опустошать блюда с канапе и в частной беседе признавался мне, что ему очень нравилась возможность немного поразбойничать в подобном гнезде тоталитарного режима. Если бы мы были обычными проходимцами, то нас могли бы обвинить в чревоугодии, но отважных подпольщиков такого рода поведение превращало в доблестных корсаров.
Совершая налеты на позиции врага, мы никогда не покидали основную территорию наших боевых действий, а именно — районы, где жили беднота и люмпены. Там мы вели братоубийственную войну со сторонниками социализма в его балканском и сионистском вариантах. Мы ненавидели друг друга, несмотря на совпадения в области идеологии. Наши доктрины были так похожи, что казались почти точными копиями одного оригинала, но всем известно, что в политической борьбе именно детали — жизненно важны. Во время наших стычек мне дважды рассекали бровь плакатом. Но Беппо мастерски орудовал дубинкой и отправил как минимум шестерых соперников в больницу для бедных. Возвращаясь домой после подобных операций, мы обсуждали все подробности событий с гордостью, достойной ветеранов битвы при Седане [15]. Мы внимательно анализировали любые достижения или промахи противников и обвиняли их в приверженности социал-демократии, называя ревизионистами, ликвидаторами или навешивая на них другие ярлыки. Само прозвище большого значения не имело, оно просто должно было возыметь свое действие. Во время массовых манифестаций надо было стараться оттеснить их на скромный второй план, а во время съездов — не давать им слова или же, пользуясь макиавеллистическими методами, аплодировать их ораторам с самого начала выступлений так громко, чтобы человек на трибуне превращался в марионетку, неожиданно потерявшую голос. Да будет всем ясно, что они тоже пускали в ход подобные приемы. Насколько я помню, мы заключили перемирие только один раз в связи со смертным приговором, вынесенным Пиазинни. Движимые духом международной солидарности, мы сплотились как никогда раньше и в результате оказались вместе с балканцами и сионистами в доме под красным фонарем. Там мы, пьяные в стельку, выбросили в окно пару роялей в честь мученика Пиазинни — все прекрасно знают, что наши действия не увенчались успехом и власти гильотинировали его на городской площади. Мы прониклись друг к другу такой искренней и глубокой нежностью, что нам стоило огромных усилий при прощании поклясться быть твердыми в наших разногласиях, о причине возникновения которых уже почти никто не помнил. И в самом деле, уже на следующий день, сидя за разными столами в таверне, мы обменивались косыми взглядами, придумывали самые страшные проклятия и подозревали вчерашних попутчиков в измене. Как говорят немцы: после доброго друга нет никого лучше доброго недруга.