Мы были озлобленными алкоголиками, пошлыми и пафосными. Мы даже не были проклятыми артистами, мы просто не были артистами. Мы попытались свести искусство к своей маленькой выгоде: мы хотели славы и бабла. Звездой не становятся без достаточных причин. У нас не было ни идей, чтобы за них бороться, ни идеалов, ни страстей, ни таланта, даже души почти не осталось. На самом деле все было нравственно, все было справедливо. Мы были проклятые карьеристы. Мы бы без зазрения совести производили дерьмо, лишь бы нами восторгались, лишь бы безумствующая толпа орала наши имена, имена знаменитостей, перед ночными кабаками. Мы бы несли заранее согласованную ахинею перед журналистами, продавались с потрохами на телевидении, да еще говорили спасибо, посылали в задницу светских фотографов, если они нам не нужны, участвовали в безнадежных гуманитарных акциях, чтобы нас хвалили, получали за так одежду от известных кутюрье, ездили бы по миру, представляли Францию за границей, судились с журналом «Вуаси», выдавая свою алчность за защиту права на частную жизнь, опустошали запасы напитков и столы с закусками на рекламных мероприятиях, осторожно высказывались по политическим вопросам, отправлялись, якобы стремясь к одиночеству, зимой на Сен-Бартельми, летом на Корсику, снисходительно выступали перед лицеистами, не забывая подчеркнуть, что не каждый может стать таким, как мы, сыпали бы кучей известных имен, заявляли, что не все у нас в шоколаде и мы такие же люди, и все это только для красного словца, и в конце концов поселились бы в XVI округе, потому что оказались не нужны в Голливуде. Мы бы скверно старели и отрицали, что делали пластические операции, женились на коллегах, потом разводились, негодовали в прайм-тайм, требуя прекратить всю эту рекламу, быть может, пересекли бы пустыню и восклицали потом, как хорошо вырваться из прогнившего мира шоу-бизнеса, спали бы с кем попало по первому телефонному звонку, опять женились на коллегах, уже других, опять отрицали, что делали пластические операции, завели бы детей, которые ни шатко ни валко двинулись бы по нашим престижным стопам и возложили на нас ответственность за свои неудачи — «слишком сильное давление», говорили бы они, притом в прессе, — под конец стали бы богаты, натянуто улыбались в телепередачах, глядя на свои записи в молодости, и в конце концов скончались бы от изнеможения, и весь Париж толпился бы на наших похоронах, оплаченных «Пари-Матч», и, быть может, «Пари-Матч» отдал бы нам одну-две или даже несколько обложек и разошелся бы большим тиражом, а может, даже разворот с черно-белыми фотографиями и плаксивыми воспоминаниями безутешных родных и близких, а может, что, к несчастью, тоже могло случиться, всего лишь жалкий, никому не интересный некролог, просто потому, что в редакции остался кто-то из приятелей.
Не то чтобы мы жили плохо, мы жили в Париже, таскались по барам. Мы подбирали крохи, и нам этих крох хватало. Мы были словно в полутени, не совсем тут и не совсем там, недостаточно там, чтобы нам это не отравляло жизнь. Мы были Танталами, умиравшими от жажды в ванне с водой. Мы были фоном, нас не пускали на сцену, с трудом терпели за кулисами. Мы знали всех, нас не знал никто. Мы разносили сплетни, к которым не имели никакого отношения, читали между строк интервью, брали приступом двери частных вечеринок и без малейшего смущения, стоя, смотрели, как другие ужинают. Мы были случайными лицами на фотографиях такого-то, иногда наши имена появлялись мелким шрифтом в самом конце титров, у нас было на всех три сайта в интернете, мы были полузрители-полустатисты, вторые стражники на ролях без слов или сидели в зале — приятели капельдинерши, приятели диджея, планктон, светский сброд, периферия, касательная к окружности, — мы топтались у ограждения, ни внутри, ни снаружи, не хотели выходить и не могли войти. Не то чтобы нас было жалко, жалеть не за что: нас и не жалели, и уж тем более нам не завидовали. На самом деле на нас никто не смотрел. Мы были безликими, бесцветными, заурядными в мире, где заурядность — худшее преступление. Мы были никем, в том-то и заключалась драма.
Поэтому каждый вечер мы заваливались в один и тот же бар, где, пьянея от виски и сто раз слышанных рассказов о наших неудавшихся свершениях, мы перекраивали мир, выстраивали мир правильный, где бы каждому из нас нашлось место, ведь всем понятно, что докатились мы до такого не по своей вине, просто мир дурно устроен, а наши гигантские крылья мешают нам ходить, из колонок потихоньку несся «Мистер Жоржина» Лео Ферре, которого никто не слушал и, однако, все слышали, и все наши фразы начинались с «если бы» и спрягались в сослагательном наклонении.
Я больше не была одинока и сменила блуждания по своему низкому чердаку на еженощные попойки, Бетховена — на шум голосов и плаксивую французскую попсу, пустыню чувств — на пошлую доступность, уверенность, что в моей несчастной судьбе есть хотя бы нечто трагическое и неповторимое, — на убеждение, что я просто дура, одна из многих, неудачница, одна из многих, свой гнев — на летаргию и забвение, свое отражение в зеркале — на маску печального клоуна с потекшей тушью, на амплуа потасканной старухи у барной стойки, мысли о самоубийстве — на дрейф по воле волн.
В бар вошел Дерек с накрашенными девицами, уселся в углу, отдал пальто и заказал выпить. Потом рассеянно взглянул на другие столики, его взгляд остановился на мне, и Клер сказала: «Ой, это Дерек Делано, это Дерек Делано, вы видели, как он на меня смотрит!» Несколько секунд он разглядывал меня так, словно никогда не видел, а впрочем, он меня никогда и не видел, а потом отвел глаза, и почему мне должно быть не по фигу?
Глава 16
Нон-кино
ДЕРЕК. По сути, я изобрел нон-кино. Это совсем новый жанр, целиком отвечающий нашей нигилистической эпохе, жанр, ставший весьма показательной иллюстрацией вырождения того конца века, чьим трудным ребенком я был, — конец цитаты. Нон-фильм — это прежде всего бюджет: нет денег — нет фильма, а значит, в широком смысле, нет и нон-фильма; затем сценарий, придуманный мною, создание параллельной реальности, декорации, конечно, натуральные, но все же декорации, целая армия статистов, и, наконец, глава проекта, т. е. режиссер. Режиссером был я, а Мирко, негодяй, был моим первым помощником, и была еще актриса, красивая, добрая, с пухлыми губами, этой актрисой была Манон.
Этим сходство с кино и ограничивалось, потому что характерная черта нон-фильма — отсутствие камер.
Нон-фильмы стоили не слишком дорого, потому что не было съемочной группы и оборудования, они недорого стоили, но и не приносили ровно ничего, поскольку не предназначались для зрителя. Нон-кино не знало проблемы денег, это было настоящее искусство.
Нон-фильмы не оставляли по себе никакого следа, они были летучими, как попперсы, неумолимыми, как жизнь. Здесь ставили на кон свою судьбу, и не было закрытых показов. Кончались нон-фильмы плохо.
Этот нон-фильм я назвал «Бабл-гам», потому что все в нем выглядело полым, розовым и липким: декорации, слова, чувства, сами персонажи, в том числе и я, были полыми, розовыми и липкими, готовыми лопнуть, и то, за чем они гонялись, все это вожделенное признание, вся эта вожделенная известность в эпоху, когда разворачивалось действие, тоже уже стало полым, розовым, банальным и недолговечным, как жалкий шарик из жвачки, который в конечном счете неизбежно лопается прямо вам в физиономию.
Розовый шарик — это то, чего хотела Манон, что искала Манон, именно ради него однажды вечером, почти два года назад, она продала мне душу.
Это был первый эпизод, вступительная сцена, начало конца. Я нашел девушку, а вернее тему, и купил ее душу под «Paint It Black» The Rolling Stones.
Я привел ее к себе и кое-как трахнул. Я смылся, пока она не проснулась, потому что уже ее не переносил. Мелодия: «Roxanne» The Police.
Назавтра я отправил ее к Шанель со своей кредитной картой и шофером, чтобы не сбежала. Она вернулась в отель с новыми шмотками и угрызениями совести на две копейки. Монолог. Поцелуй.