Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я спятила, по мне психушка плачет.

Всего этого никогда не было.

А где-то, наверное, в глубине моей души, того бездонного «я», о котором я до этого момента и не подозревала, еще звучала, словно очень издалека, эта проклятая музыка из «Полуночного экспресса».

Глава 14

Ноктюрн ми минор ор. 48 № 1

ДЕРЕК. Под моими пальцами клавиши рояля, и я не могу извлечь из них ни звука. Я трясусь как одержимый, одержимый всем тем злом, какое во мне есть и какое я не в состоянии выразить. Мне чего-то не хватает, сам не знаю чего. Беру минорный аккорд. Красивые они, чужие аккорды. Смешно, но в этом ночном кабаке на меня только что смотрели с завистью. Ноты разлетаются у меня из-под рук, я вливаю в себя стаканчик виски, чтобы держаться, за окном никак не рассветет, спать я не хочу. Ночь темно-синяя, почти черная, и в лакированной крышке рояля отражается моя чертовски гнусная рожа. Вид дикий. За окном никак не рассветет. В этот час невозможно спрятаться от самого себя. Все люди с чистой совестью отдыхают, а я оплакиваю свою участь, извлекая из клавиш не свои, отторгающие меня звуки. Шопеновскую мелодию, ноктюрн, который я люблю, потому что он напоминает мне похоронный марш. В черноте лакированной крышки виден еще и мой безжизненный номер, моя пустая кровать, люстра больше меня, безжалостный блеск безупречно натертого паркета, бесконечная череда моих сгорбленных спин в зеркалах, стылый камин и Вандомская колонна, и меня тошнит. Я вижу все, что потерял. Рассвет. Человеческие лица. На самом деле, ничего особенного. Музыка светла и не выразима словами, а я мрачный и одурелый и буду играть, пока не рухну. В воздухе витает бесконечность, я протягиваю руки, чтобы схватить ее, музыка смолкает, и бесконечности больше нет. Не хочу, чтобы музыка смолкала. От нее исходит свет потерянного рая, синева воспоминаний, и я закрываю глаза, и я брежу, раскачиваясь в медленном ритме всего, что исковеркал и утратил. Спрашиваю себя, где те, кого я любил, и гляжу на паркет. Спрашиваю себя, когда все это кончится, и наверное — наверное, потому что никогда нельзя знать наверняка, — мне осталось меньше лет жизни, чем клавиш на рояле. И я почти этому рад.

Глава 15

Распад

МАНОН. На голове у меня диадема, и весь этот свет слепит глаза. Мне до смерти жарко. Я говорю: «Спасибо за то, что вы пришли». Говорю: «Спасибо всем!» Сжимаю статуэтку в руках и говорю: «Не люблю речей». Я говорю о связях между Францией и Штатами, говорю, что искусство и культура не знают границ, говорю, что мы все большая семья — большая семья кино. Упоминаю мир во всем мире, и как я счастлива, что мне выпало работать с господином Карениным. И как, должно быть, счастлива моя мать, там, на небесах. Говорю: «Спасибо за этот «Оскар»!» А потом начинаю реветь и роняю щетку для унитаза. Отвожу глаза от неоновых ламп вокруг зеркала в ванной… Всхлипывая, говорю: «Спасибо, спасибо», и подскакиваю. Передо мной мое отражение. Бриллианты на голове поддельные, но все-таки блестят. Две дорожки туши на впалых щеках. Волосы у плеч платиновые, на висках — цвета мочи, а корни черные… Только что Скот в ресторане потребовал, чтобы я что-нибудь сделала с волосами. «Вид как у последней шлюхи с окружной, — добавил он, — клиенты в ужасе, имидж есть имидж, в понедельник ты брюнетка, или вылетишь за дверь, может, думаешь, роли на тебя будут сыпаться с твоим обдолбанным видом?»

Я подсчитываю чаевые за сегодняшний вечер. Не бог весть что. Три купюры по десятке, пять по пятерке и еще эта чертова мелочь. К парикмахеру пойду завтра. Нет сил смыть макияж. Принимаю две таблетки стилнокса, чтобы отрубиться.

Похоже, человек ко всему привыкает, даже к мысли, что он сошел с ума. Лиза, одна из официанток Trying,два года училась на психолога. Бросила учебу ради карьеры модели. На самом деле эта карьера свелась для нее к двум низкопробным каталогам, телерекламе пищевых заменителей и нескольким разворотам в журналах. В Tryingона «подрабатывала на мелкие расходы». То есть это она так говорила, но никаких крупных расходов у нее не было, и заработки уходили на оплату счетов за квартиру. Классический случай. Я ловко расспросила ее. Иными словами, рассказала свою историю, как будто бы она случилась с «одной подружкой». Никакой подружки у меня не было, да и сам этот прием затаскан до дыр, но Лиза не случайно бросила психологию ради модельного бизнеса. Она отвечала на мои вопросы очень охотно и даже вполне по делу, ни на миг не заподозрив, что эротоманка-шизофреничка, «реально спятившая, по ней психушка плачет, смирительная рубашка, одиночка, электрошоки и все такое» работает с ней вместе в Trying.

Значит, я эротоманка, я взлелеяла в себе что-то вроде страсти к Дереку, к образу Дерека, и считала, что мне отвечают взаимностью. А еще я шизофреничка, и в каком-то потаенном уголке моего больного мозга выдумала эту жизнь, нашу жизнь, и в основе моего безумия лежит сущий пустяк: я не способна отличить фантазм от реальности.

Впрочем, это было не важно, по-моему, лучше быть чокнутой, чем горбатой. В этом мире быть чокнутым почти классно. Мне было наплевать с высокой башни, что по таким, как я, плачет психушка, покуда я вешу меньше сорока пяти кило. И если теперь по вечерам я в одиночестве тупо сидела дома и слушала «Лунную сонату», любовно поглаживая бритвой выступающие вены на запястьях — «Резануть? Не резануть?», — то не столько от отчаяния из-за «неспособности отличать фантазм от реальности», сколько для того, чтобы от этой самой грязной реальности убежать.

Реальность — это прежде всего изгнание, ссылка посреди Парижа, того Парижа, который был моим и который теперь стал запретным: я чужестранка в родном городе, потерявшая от него ключи. Теперь мой Париж — это сплошные враждебные улицы и безымянные лица, ненавистный ресторан, где я зарабатываю на жизнь, несколько сомнительных кафешек с продранными стульями, моя берлога под самой крышей.

И я бродила по Монмартру и Елисейским Полям, по Вандомской площади и улице Сент-Оноре, и воспоминания всплывали у каждого фасада, у каждой витрины, у каждой запертой двери, и я молила невесть каких богов снова открыть мне доступ туда, снова вернуть мне жизнь. Я была точно старая актриса, что возвращается в театр, берет билет на балкон и, исходя желчью от досады и бессилья, смотрит в темноте пьесу, в которой когда-то играла главную роль. Она шепчет про себя реплики, угадывает по движениям занавеса брожение за кулисами, она знает эти кулисы как свои пять пальцев, знает терпкий, горячий запах вечерней премьеры и вспоминает свою уборную, зеркало, аплодисменты, страх перед выходом на сцену и букеты цветов, но на дверях значится чужое имя, а вахтер, которого она видит в первый раз, только что не пустил ее со служебного входа. Однако вахтер сидит на своем месте уже лет сорок, он тут родился и тут умрет, но ее не узнал. И эта пьеса — ей кажется, что она знает ее наизусть, а ее только что написали, и в этот вечер идет премьерный спектакль. А что до уборной, то, как ни смешно, никто никогда не видел на дверях ее имени, иначе бы кто-нибудь вспомнил. На самом деле это сумасшедшая старуха, и она никогда в жизни не выходила на сцену. Она мнит себя Джиной Роулэнде в «Премьере», она шизофреничка, истеричка, полоумная, она закрывается шарфом, притом что прятаться ей незачем, она всю жизнь прожила в безвестности и теперь, когда ей больше нечего терять, а дни ее сочтены, может наконец оторваться по полной.

Она не изгнанница, не бывшая звезда, просто ее никогда не существовало.

Меня тоже.

А еще был Дерек, и об этом я предпочитала даже не думать.

Реальностью снова был голод. Самый страшный голод, страшней, чем на Конечной, страшнее, чем голод, какой был со мной всегда: это был пост после оргии. Ведь оргия была, не важно, воображаемая или нет, она казалась вечной и вдруг закончилась, и жрать стало нечего.

33
{"b":"150672","o":1}