Ответить Лайтбоди не успел, потому что в это самое время служитель – тот самый, в строгом темном костюме, – повернул переключатель, где-то в недрах Санатория зажужжал большой электрогенератор, и маленькие колючие разряды тока стали пощипывать, покусывать, покалывать кожу. Уилл счел, что на муравьев это совсем не похоже. Он закрыл глаза, смирившись со своей участью, и представил, что его усталые ноги опущены в пруд, где прорва маленьких голодных рыбок дергает его за волоски и собирается им полакомиться живьем.
* * *
В субботу, когда у Уилла наконец закончилась расслабляющая диета, Шеф устроил традиционный «банкет вновь прибывших», подготовленный светским отделом Санатория. На этом общественном мероприятии новые пациенты должны были предстать перед самыми знаменитыми из старожилов – таковых насчитывалось человек сто. Уилл и Элеонора получили общее приглашение, как и подобает мужу и жене, любовным партнерам, обитателям красивого кирпичного дома, который построил для молодой четы Лайтбоди-старший на улице Парсонидж-лейн. Элеонора даже согласилась произнести небольшую речь о деятельности петерскиллского дамского общества «За здоровый образ жизни».
Уилл был на седьмом небе. Мало того что ему наконец представилась возможность побыть с женой и щегольнуть ее умом и красотой перед всеми этими недужными миллионерами, так еще и настало долгожданное расставание с этим чертовым псиллиумом и водорослями.
Конечно, тут тоже не обошлось без терний. Вместо прежней диеты назначили новую, молочную. После утренней клизмы Лайтбоди должен был выпивать четыре унции чистейшего цельного молока, производимого на санаторской ферме, где коров дважды в день чистили пылесосом, чтобы в молоко, упаси боже, не попало волоска или соринки. В течение дня Уилл должен был выпивать все те же четыре унции с интервалом в пятнадцать минут, а ночью ему делали поблажку: достаточно было стакана молока раз в час. Эта диета не ограничивалась временными рамками – доктор Келлог и доктор Линниман сами решат, когда ее прекратить.
Все бы ничего, но Лайтбоди никогда, даже в раннем детстве, не испытывал особого пристрастия к молоку. Последние пятнадцать лет он вообще к нему не прикасался – разве что изредка выпивал молочный коктейль или добавлял капельку-другую в утренний кофе. Вряд ли он потреблял больше трех кварт молока в год, а теперь ему предстояло буквально насквозь им пропитаться. С утра до вечера все молоко, молоко, молоко, пока оно не польется из всех пор, и по ночам Уиллу уже снились только зеленые пастбища и увесистые коровьи титьки. Но далеко впереди брезжил свет надежды: доктор Келлог – неизменно добродушный, лучащийся энергией, здоровьем и оптимизмом – намекнул, что, бог даст, в скором времени можно будет перейти на новую диету, виноградную.
Банкет проводили на четвертом этаже, в просторном зале как раз напротив главной столовой. Здесь тоже стояли пальмы в кадках и были развешаны такие же жизнеутверждающие плакаты (вроде «Бэттл-Крик – это идеология!»), как и в столовой, но у дальней стены возвышался подиум, а столы были длинными, человек на двадцать. Элеонора надела зеленое шелковое платье, так шедшее к ее глазам, пристегнула кружевной воротничок цвета слоновой кости, взяла ридикюль в тон. Она была так прекрасна и грациозна, так похожа на какую-то волшебную экзотическую птицу, что Лайтбоди признал: да, пребывание в Санатории ей на пользу. Сам Уилл оделся так же, как к обычной трапезе – белоснежная накрахмаленная рубашка и старомодный черный фрак. Именно в этом наряде он поглощал на ужин свои водоросли или пил молоко.
Супругов посадили в почетном конце одного из столов, где уже сидели миссис Тиндермарш, адмирал Ниблок (Военно-морская академия), Эптон Синклер (великий писатель и реформатор), а также прославленный теоретик жевания Хорейс Б. Флетчер. Свет в зале был мягкий, рассеянный. Вдоль стены горели лампы в абажурах, на столах стояли канделябры. Лайтбоди одобрительно окинул взглядом гвоздики, серебро и хрусталь, едва сдержался, чтобы не запустить руку в вазу с соленым миндалем, высмотренную им среди прочих закусок: сельдерея, оливок и отрубей. Впервые за долгое время Уилл ощутил нечто похожее на приступ голода, однако разум сказал ему голосом доктора Келлога: «Никакого миндаля, сэр, даже сельдерея и отрубей вам пока есть нельзя». Уилл сложил руки и стал мужественно ждать, когда ему принесут очередную порцию молока.
К столу подавали (другим, не Уиллу) изысканнейшие кушанья из санаторного меню: полубожественный салат из собственных тепличных помидоров со всевозможными приправами; овощной бифштекс; сладкий перец с творогом; мороженое и на десерт «Кокосовый крепыш». Слева от Уилла сидела совершенно очаровательная дама (некая миссис Прендергарст из Хэйкенсака, штат Нью-Джерси), к тому же большая любительница собак. Лайтбоди развлекал ее рассказами о проделках своего жесткошерстного терьера Дика. Напротив сидел тоже вполне симпатичный субъект: здоровенный и красномордый, в клетчатом твиде. У него было больное сердце, и еще он без конца рассуждал о свирепом латиноамериканском диктаторе генерале Кастро, однако, когда Уилл резко сменил тему разговора, артачиться не стал и почти с таким же азартом включился в дискуссию о шансах армейской команды в предстоящем матче с командой военно-морского флота. Но эпицентром стола была, конечно, Элеонора. Она буквально источала сияние – изящно наклоняла голову, вставляя какое-нибудь блестящее словечко, или вдруг держала виртуозную паузу посреди фразы, чтобы слушатели могли полюбоваться ее очаровательной мимикой. Темой беседы было садоводство. Справа от Элеоноры сидел какой-то тип (Уилл не запомнил имени), который все время болтал о своем поместье, о каких-то платановых аллеях и рододендроновых клумбах. Элеонора проглотила его с потрохами и косточки выплюнула.
Потом начались речи. Некая докторша, такая крепенькая и пышущая здоровьем, что ее можно было спутать с кукурузным початком, произнесла приветственный тост (воздев бокал со сливовым соком) в честь Уилла и Элеоноры, миссис Тиндермарш и прочих новичков, прибывших в Санаторий.
Потом выступила дама такой невероятной тучности, что по сравнению с ней даже миссис Тиндермарш смотрелась Дюймовочкой. Это была какая-то миссионерша из Исландии. Она прочитала на норвежском языке поэму, в которой воспевались прелести сливового джема и ночных пробежек по морозу в отхожее место (о, эта бледная арктическая луна!).
Потом настал черед Элеоноры.
У Уилла заколотилось сердце, когда его жена поднялась на подиум и разложила на трибуне листки с речью. Сам Лайтбоди не очень-то отличался красноречием – в свое время дважды срезался на экзамене по риторике. Вот почему его так восхищала спокойная уверенность Элеоноры, величественно озиравшей всех этих чужих людей, среди которых было бог знает сколько важных шишек. Элеонора сразу начала говорить тихим, задушевным голосом, который, однако, отличным образом достигал самых дальних уголков зала.
– Сегодня, дамы и господа, друзья мои, я хочу рассказать вам о моей жизни до Бэттл-Крик, об этом мрачном средневековье моей жизни, когда орды чревоугодия, мясоедения и бессонницы осаждали священные храмы моей души. Я была заблудшей овечкой. По двадцать раз на дню я обливалась слезами из-за таких пустяков, о которых теперь стыдно и вспоминать. – Она сделала паузу, раскрыла глаза еще шире, решительно поджала губы. – Я расстраивалась из-за порванной почтовой марки. Из-за трещины на чашке севрского фарфора. Из-за птички в клетке. Бывало, представлю себе глухое болото, затерянное где-нибудь среди лесов темной ночью, и горько плачу. Или вдруг разревусь из-за сломанного пера. Из-за поникшего пера на шляпке. Из-за гнилого абрикоса. Из-за того, что заходящее солнце, проникая в окна гостиной, вдруг высветит портрет моей покойной матери, наряженной в свое самое лучшее платье. Вот, друзья мои, причины, повергавшие меня в отчаяние.
Элеонора продолжала в том же духе еще минут пять. Это было мило, откровенно, и все слушали ее с глубочайшим сочувствием. Лайтбоди не мог понять только одного: она ведь обращалась не к профанам, а к собратьям по несчастью, к таким же неврастеникам и неврастеничкам, так к чему же этот проповеднический тон? Затем Элеонора перешла к описанию своих недугов, что уже отдавало пресловутым «обменом симптомами», но, надо полагать, она пошла на эту крайность из риторических соображений. Нужно разжалобить публику, а потом как следует вдарить изо всех орудий, закатив салют во славу козлобородого спасителя, который всех их осчастливил.