– Да-да, папочка, – поддразнил он, – снова. – И в тот момент, когда доктор набросился на него, Джордж уронил спичку на пол, огоньки пламени жадно набросились на корм, выпрыгивая изо всех углов с изяществом и проворством. Джордж заплясал между ними, словно злобный дух, порожденный адом, дух с глазами из битума и кожаными крыльями.
– Это я! – орал он, уклоняясь от нападения доктора, а пламя стремительно бежало к валявшейся в конце коридора канистре. – Я, и никто другой. Ни сестра Уайт, ни кто-нибудь из этих идиотов старейшин, нет, я, только я один! – Он отступал по коридору, выкрикивая свои признания, отплясывая вокруг все новых языков пламени. – Мне было тринадцать лет! – его хриплый истошный вопль словно раздувал огонь. – Это был я – я – я!
* * *
Уилл Лайтбоди вел свою жену через широкое, волнующееся от ветра поле, назад, на дорогу, не произнося ни слова. Когда они вышли на шоссе, он взял ее под руку, и они молча побрели по слежавшейся грязи на обочине, не торопясь и не медля, словно вышли на вечернюю прогулку по мощеным улочкам Петерскилла. Уилл распрямился, закинул назад голову, выпятил грудь, поправил галстук и застегнулся на все пуговицы. Ему не требовались физиологические кресла, чтобы получить правильную осанку. Хотя в душе Уилла царило смятение, тело его чувствовало себя легко и свободно, оно обрело тот покой, который можно получить в награду за сильное напряжение и проверку собственного мужества. Уилл шел по дороге, словно чемпион, одержавший очередную победу. Различные экипажи – двуколки, коляски, автомобили и даже фермерская повозка – останавливались возле них, супругов предлагали подвезти до города – Уилл упорно отказывался. Ему казалось правильней всего идти пешком. Даже необходимо.
Элеонора опиралась на его руку, день отливал золотом, и хотя та животная, омерзительная сцена, свидетелем которой он стал, то и дело пыталась прорваться в его сознание, Уилл решительно отметал это видение. Он не желает вновь оживлять эту сцену, нет, он отказывается возвращаться к ней. Всякий раз, когда она пробиралась в его голову, он прогонял ее усилием воли. Он старался думать о более счастливых временах – пять-шесть лет тому назад, когда мир был цельным и дом на Парсонидж-лейн, с запахом новой краски и аппетитным ароматом свежих обоев, будил у молодых супругов исключительно романтические чувства. Так они шли, мимо ферм и фермерских домиков, то в горку, то под горку, наискось пересекая поля, примыкавшие к освещенной солнцем ленточке – шоссе Каламазу – Бэттл-Крик. Два часа назад Уилл не понимал самого себя, не осознавал, куда он движется, что делает, его несло по жизни, как ветром несет листок, но теперь он точно знал, кто он и где, куда он идет и зачем.
Элеонора молча шагала рядом с ним, не смея поднять глаза на мужа, уставившись прямо перед собой, не протестуя, не возражая. Она словно очнулась от сна, словно освободилась от чар. Они не стали ничего обсуждать – быть может, они никогда не вернутся к этому разговору – но и так было ясно, что она зашла чересчур далеко, переступила границу, вышла за пределы разума и приличия, она искала здоровья, а обрела лишь болезнь и разврат. Уилл был уверен, что в глубине души Элеонора все это понимает. И еще он был уверен в том, что отныне все полностью переменится.
Уже ближе к вечеру они достигли пригорода Бэттл-Крик, после долгого путешествия по жаре покрытые пылью и потом, страдая от сенной лихорадки. Уилл ощущал, что весь вспотел; Элеонора, застегнутая на все пуговицы, тоже рада была присесть в тени. Они постучались в первый же дом на окраине города, с лужайкой, цветочными клумбами и парой огромных старых вязов, распростерших свою тень над двором, точно гигантские зонтики. На примыкавшей к дому полянке был колодец. Уилл постучал в дверь и попросил попить. Ему отворила старуха, опиравшаяся на палку, рассеянная, глуховатая. Сперва она не поняла его, посмотрела на него, на Элеонору, словно собираясь их сфотографировать.
– Все ушли, – прокаркала она слишком громким для такого тщедушного тела голосом. – Туда, на концерт и фейерверк.
Когда Уилл наконец втолковал ей, чего они хотят, старуха зашла в дом и вернулась с оловянным черпаком. Пусть, дескать, сами себе зачерпнут воды, сколько надо.
Они долго сидели на скамейке возле старухиного колодца, наслаждаясь отдыхом от дороги и жары. Уилл спустил бадью в колодец, наполнил черпак и протянул Элеоноре. Она пила, изящно изогнув шею, вытянув губы навстречу поцелую холодного металла черпака, и когда она подняла глаза на мужа, ее глаза, бывшие в последнее время такими холодными, что он опасался, как бы они не превратились в ледяные бусины, сделались влажными и теплыми. Элеонора передала ему черпак, их руки встретились. Ветер шуршал листвой. Все отодвинулось куда-то далеко от них. Уилл пил, не расставаясь взглядом с Элеонорой.
– Как ты думаешь, садовник не забывал подрезать мои розы возле кухни? – спросила она, и голос ее пресекся.
Они прямиком направились на вокзал, и Уилл приобрел еще один билет в дополнение к тому, что он вот уже полторы недели хранил в своем бумажнике. Они договорились сделать на день остановку в Чикаго, купить одежду для Элеоноры и необходимые вещи для Уилла – по крайней мере, нижнее белье, носки и рубашки. Ближайший поезд отправлялся в восемь, но оба они слишком устали после столь затяжной прогулки и не хотели никуда идти. Они устроились на скамейке возле зала ожидания на вокзале Мичиганской Центральной. До поезда оставалось еще два часа.
На вокзале почти никого не было, весь город развлекался либо на семейных вечеринках, либо на площадке у Санатория в ожидании ночных увеселений. Элеонора сидела рядом с Уиллом, погрузившись в свои мысли. Уилл обнаружил, что у него тоже нет темы для разговора, но ему было приятно просто вот так находиться рядом с ней. Спустя какое-то время он ощутил какое-то странное чувство, которого он был столь долго лишен, что даже не сразу его распознал. Это ощущение сосредоточилось в области желудка, внутри что-то то сжималось, то отпускало, как будто у него в кишках жила своей жизнью некая пасть, открывавшаяся и смыкавшаяся, ловя пустоту. Прошла минута, прежде чем Уилл осознал, что это означает.
Он поднял глаза к небу, скользнул взглядом по верхушкам деревьев, ненадолго задержавшись на большом горделивом лозунге, который в свое время первым встретил его в Бэттл-Крик, проследил, как рельсы уходят вдаль, к той расплывающейся перед глазами точке, где они, как кажется, сливаются воедино и вместе уходят на восток. А затем, самым естественным тоном, словно о чем-то привычном, он, обернувшись к Элеоноре, спросил:
– Проголодалась?
* * *
Джордж развернулся и побежал через холл, промчавшись мимо опрокинутой канистры с керосином как раз в ту секунду, когда ее охватило пламя. Пьяный, обезумевший, отмеченный печатью вырождения, клинический сумасшедший – и тем не менее он все спланировал, это было очевидно. Он надеялся удрать в тот момент, когда канистра взорвется с ревом и грохотом, от которого до основания содрогнется весь Санаторий. Но одного поджигатель не учел – Джона Харви Келлога. Подвижный, быстрый, физически закаленный, сохранивший ясную голову, доктор не отвлекся на огонь, как рассчитывал мальчишка. Нет, Джордж не знал, даже не догадывался, что доктор возвел здание, которое простоит века, построил его из кирпича и камня, с асбестовыми огнеупорными стенами и стальными балками, построил так, что оно выдержит торнадо, наводнение, пожар и любые катастрофы, природные либо рукотворные. Огонь – это неприятность, это подлость, но мрамор не сгорит, кирпич и камень не поддадутся. В худшем случае пламя пожрет мебель в кабинетах и оставит после себя противную вонь – чтобы избавиться от нее, придется долго отскребать стены. Так что у доктора не было причин заниматься в первую очередь тушением пожара и в растерянность его этот катаклизм не поверг, как рассчитывал маленький грязный пироманьяк.
Вместо того чтобы удрать, пользуясь тем, что стена огня закрыла его от приемного отца, Джордж повернулся, дабы полюбоваться взрывом, и доктор, преследовавший его по пятам, ударил Джорджа по бедрам, словно футболист, налетевший на противника. Оба упали, их окутали миазмы телесных выделений, жира и грязи, вони нестиранного белья и пораженных грибком ног. Они были сцеплены воедино, доктор крепко держал сына – несмотря на свой возраст, он превосходил силой этого урода, эту мартышку, мешок с дерьмом. Джордж отбивался кулаками, дрыгал ногами, не доставая до полу, словно плыл по воздуху, но отец побеждал его; он яростно нападал одновременно со всех сторон, бросался на приемного сына, точно бойцовый пес, рвал на нем одежду и на каждый удар отвечал несколькими. Вот теперь, думал доктор, вот теперь мы убедимся в преимуществах физиологической жизни. Кто устанет первым – мужчина пятидесяти шести лет или двадцатилетний юнец…