* * *
Однажды ночью мне приснилось таинственное, укрытое белоснежным ароматным плащом существо, прибывшее на Летающем корабле и поднявшее меня к вершине собора Святого Стефана. Там я увидел пьедестал, давным-давно предназначенный для Золотого яблока. На его месте теперь возвышался государственный символ, изображение архангела Михаила, защитника рабов Божьих. Существо показало мне надпись – семь слов, начертанных архангелом Михаилом. Я начал читать:
Imprimatur
Secretum
Veritas
Mysterium
Затем, немного ниже, было написано «unicum»…А как же два последних слова, которые написал архангел? Словно подхваченный вихрем, уносился вдаль Летающий корабль с раскачивающимся носом. Я в отчаянии размахивал руками в поисках опоры, все еще пытаясь прочесть последние слова послания, но тщетно.
– Imprimatur et secretum, Veritas mysteriumst, – произнесло тем временем неземное существо очень громким голосом, используя обычную краткую древнюю форму латинских надписей, при которой выпускались глаголы и наречия.
– Можно спокойно открывать тайну, истина останется загадкой! – перевел я.
А нечто продолжало:
– Unicum…
То есть:
– Остается только…
Что остается? И существо открылось. Оно сняло капюшон и показало свое смеющееся лицо: то был Угонио. Тут я проснулся и поэтому не узнал, чем же заканчивается предложение. Но стоит ли слишком углубляться в это? Кто знает, не является ли фраза одним из тех безумных посланий осквернителя святынь, вроде Allium ursinumили Великий легатори Albanum [112]времен событий на вилле Спада, которые так сбили с толку Атто и меня много лет тому назад…
Париж
6 января 1714 года
Кто-то рассеянно толкает меня, возвращая к реальности. Немногие зрители поднимаются: панихида по аббату Мелани закончилась. Серебряные ангелы, которые милосердно несли его смертную оболочку во время церемонии, отдают носилки обратно старым слугам. А те отправляются в боковую часовню рядом с главным алтарем напротив ризницы, где будет похоронен аббат. Место готово, ждет только гроба. И скоро надгробный памятник флорентийца Растрелли украсит капеллу почтенным бюстом аббата, на память французским подданным, которые будут проходить мимо этого места.
Потребовалась эпидемия гриппа, которая занимает ведущее место в медицинских анналах и так выразительно описана в известном трактате доктора Вити, чтобы победить крепкую натуру старого аббата. Первые симптомы появились в декабре: температура, кашель, небольшое воспаление горла, слабый пульс, обильная, густая мокрота с кровью. Атто шутил:
– Это текуфа, – и смеялся, пытаясь отогнать страх того, что на самом деле настал его конец. Мы лечили его растираниями и ячменным отваром, от которого он потел, и состояние улучшалось. Мокрота была по-прежнему обильной, хотя и белой. Медики объявили:
– Лимфатический pleuritis spuria, [113]– криптические слова, за которыми я заподозрил Угонио. Ему прописали мирру, смешанную с камфарой, слабительное, эмоленты и даже китовую сперму, очень дорогое лекарство, сильно замедлившее выздоровление аббата, когда дело дошло до оплаты.
Когда худшее было позади, к Атто вернулось его обычное присутствие духа. Я часто видел, как он задумчиво стоит у окна и, прикрыв глаза, смотрит на покатые крыши, снова насвистывая себе под нос одну из тех арий, что написал для него Луиджи Росси. Я уверен, что при этом он вспоминал короля, когда тот был маленьким мальчиком и шестьдесят лет назад слушал арию в замке Сен-Жермен. И, быть может, он думал о причудливых переплетениях счастья и несчастья в его жизни, о зависти, дружбе, предательстве, невозможной любви, о причиненном ему насилии, особенно о том, самом главном, и об особенной судьбе, которая неумолимо решила все за него. Наблюдая за ним, мне нравилось думать о том, что, возможно, как раз в этот самый миг он взвешивает на хрупких весах воспоминаний вину и заслуги, зная, что он верно служил музыке и наихристианнейшему королю и что скоро наступит время, когда ему придется послужить более великому господину.
Доменико, Шампиньи и я беспокоились из-за сильного катара в его груди и небольшой лихорадки, которая случалась у него днем. Мы молились о том, чтобы он пережил зиму, а он, в свою очередь, выказывал полную покорность перед волей Господа; он был готов к великому шагу и хотел его совершить, да, он говорил о своей смерти решительно и часто, поручая Доменико множество вещей, которые должны были быть выполнены после его смерти, и в первую очередь, чтобы тот позаботился обо всех его рукописях и книгах: их следовало упаковать в ящики и вручить графу Барди, парижскому послу Медичи, для отправки в Пистойю. Слишком много тайн хранили в себе письма и мемуары аббата Мелани, чтобы он мог отважиться оставить их в своем доме после смерти!
Примерно через неделю, в день святого Стефана, 26 декабря, я услышал, как он бормочет:
– Время года для моего выздоровления не могло быть менее благоприятным, – однако тут же добавил с оттенком тщеславия: – Но оно и на крепкие натуры нападает.
Неисправимый оптимист, аббат Мелани! Он говорил о своей смерти, но совершенно не верил в нее. То, что он называл выздоровлением, на самом деле было агонией.
Четыре дня спустя, то есть 30 декабря, он захотел встать с постели, поскольку, как ему казалось, он задыхался. Однако и этого ему показалось недостаточно: он захотел сделать несколько шагов по комнате, опираясь на меня и Доменико. Но только он попытался двинуться с места, как воскликнул:
– Ой-ой, я больше не могу! – И нам пришлось снова посадить его. Но он потерял сознание, и мы уложили его в постель. На наши крики прибежала Клоридия, которая обтерла его царской водкой, ее каждый год заботливо присылал Гонди, секретарь великого герцога, и аббат вскоре снова пришел в себя. Правда, уже через четверть часа ему опять стало плохо.
– Не оставляйте меня, – сказал он, а потом лишился чувств, и так, в молчании и недвижении, прошло почти четыре дня, к огромному удивлению медиков, которым прежде не доводилось наблюдать, чтобы сердце восьмидесятивосьмилетнего старика так долго сопротивлялось. Позавчера, 4 января, в два часа пополуночи, он открыл глаза и сел. Я сидел у него в изголовье, я никогда не оставлял его одного, как и он поступал по отношению ко мне три года назад. Я взял его холодные костлявые руки в свои. Он пробормотал:
– Побудь со мной. – А потом, устало, протяжно вздохнув, скончался.
* * *
Пока я вместе с остальными посетителями шел по церкви босоногих августинцев, мне казалось, что Атто по-прежнему рядом со мной; как в тот ледяной день, 20 апреля, три года назад, в другой церкви, тоже – какая ирония судьбы – в доме Божьем босоногих августинцев. Там проходила погребальная литургия по его императорскому величеству Иосифу Победоносному. Я хотел присутствовать любой ценой: то были единственные похороны, в которых я принимал участие. Теперь я не мог идти за гробом аббата Мелани, не будучи унесенным ледяным ветром воспоминаний.
В рыцарском зале императора, после того как его благословил епископ Венский, переложили в другой, обитый золотым бархатом, гроб, навеки заколоченный позолоченными гвоздями. Носилки повсюду украшало золото: замки, рукоятки, ключи и инициалы I. I, что означало Иосиф I, выгравированные посредине. Босоногие кармелитки из церкви Святого Иосифа накрыли гроб саваном, предназначенным для императорских похорон. Затем они положили в ноги короны Богемии и Венгрии, в изголовье – императорские регалии вкупе с Золотым руном, а посредине, закутанные в полотнище флага с императорским орлом, кинжал и шпагу. Урну с сердцем и языком покойного в полной тишине, как того требовала церемония, отнесли в капеллу Лорето при церкви босоногих августинцев и там поставили среди других урн с сердцами его предшественников. Непосредственным предшественником Иосифа был юный Фердинанд IV, который основал эту традицию в честь Лоретской Божьей Матери. После этого ларец, в котором покоились мозг, глаза и внутренности, был перевезен шестеркой лошадей и в сопровождении эскорта, несущего свечи, в собор Святого Стефана и поставлен там в крипту эрцгерцога. Там его тихо встретили двадцать два ларца с серым веществом и внутренностями, принадлежавшими прежним австрийским Габсбургам.