Леонард познакомился с доктором Фернандесом-и-Фигероа в сентябре 2001 года в Йеле на конференции, куда съехались светила науки. Оба ученых были представлены на конференции как специалисты по романам Габриэля Гарсия Маркеса, аргентинского писателя Хорхе Луиса Борхеса, чилийского поэта Пабло Неруды и кубинского романиста Алехо Карпентьера. После менее чем часовой дискуссии за круглым столом доктор Джордж Леонард Фокс отступил на каждом из этих фронтов, согласившись с мнением профессора Эмилио Габриэля Фернандеса-и-Фигероа.
На третий день конференции самолеты, угнанные террористами «Аль-Каеды», врезались в башни Всемирного торгового центра в Нью-Йорке и в здание Пентагона, а один упал в Пенсильвании. Последовавшие за этим приватные беседы между Леонардом и Эмилио заложили основу их дружбы. А спустя три десятилетия они стали регулярно видеться в Лос-Анджелесе.
Леонард вздохнул и сказал:
— Застрял я с моим романом, Эмилио. Я задумывал нечто вроде «Войны и мира», обзор последних сорока лет, но мне никак не продвинуться дальше две тысячи восьмого года. Я просто не понимаю этого первого финансового кризиса.
Эмилио улыбнулся, выдохнул дымок сигареты и сделал наступательный ход конем.
— Может, тебе взять за образец Пруста, а не Толстого?
Леонард заблокировал линию атаки слона, передвинув пешку на одну клетку вперед. Пешку защищал его конь.
После первых общепринятых ходов Эмилио обычно переходил в открытую атаку слонами и ладьями, почти не щадя других своих фигур. Леонард предпочитал действовать конями, организуя глухую защиту.
— Нет, Эмилио, даже если бы я заглянул в прошлое с помощью волшебных очков и увидел бы, что события моей жизни переплетались с событиями прошедшего десятилетия, это ничего не объяснило бы. Меня не было на этой планете. Я жил в университетских кампусах.
И все же Леонард отметил тот поворотный момент, после которого страна и мир полетели в тартарары… или, по крайней мере, свой вклад в этот поворот. В 1990-х он преподавал на факультете классической и английской филологии Колорадского университета в Боулдере. Тогда университет не сумел противостоять шантажу некоего преподавателя и назначил липового ученого, липового индейца, липового профессора, но совершенно неподдельного пакостника Уорда Черчилля главой новообразованного факультета этнографических исследований. Это было уступкой абсолютной политкорректности, к тому времени уже неотделимой от самого понятия «университет», и сверх того — уступкой абсолютной посредственности. Когда профессор Джордж Леонард Фокс вернулся с конференции в Йеле после одиннадцатого сентября и обнаружил, что этот самый Уорд Черчилль в своем эссе назвал погибших во Всемирном торговом центре и Пентагоне «маленькими Эйхманами», это его ничуть не удивило. Его студенты — несколько человек, специализировавшихся на английской литературе, и два-три «классика» — ходили по университетским коридорам с каким-то извиняющимся видом. А этнографы — татуированные, донельзя пирсингованные, обычно с поднятыми от злости кулаками — расхаживали, как настоящие гестаповцы.
— Нет, — снова сказал Леонард. — У меня не было даже подобия жизни, как у Пруста, чтобы писать о нем. Я хотел создать документальное произведение о той эпохе, в которую мы жили, — такую же широкую и блестящую картину, как у Толстого. Просто я ничего не знаю, ничего не понимаю — ни в войне, ни в мире, ни в финансах, ни в экономике, ни в политике. Ничего.
Эмилио усмехнулся, закашлялся и переставил ладью на пять клеток вперед, чтобы поддержать своих слонов и взять противника в клещи.
— Толстой однажды сказал, что вовсе не собирался делать из «Войны и мира» роман.
— Ну что ж, — сказал Леонард, вводя в игру своего второго коня, — значит, я сравнялся с Толстым. Бестолковщина, что вышла из-под моего пера, — тоже не роман.
Слон Эмилио, защищенный ладьей, взял одну из пешек Леонарда.
— Шах, — сказал Эмилио.
Леонард спокойно сделал ход конем, который ждал в засаде, защищая тем самым своего короля и угрожая слону Эмилио. Это был… Леонард зарделся при одной мысли о подобном термине… мексиканский наскок.
— Ты мог бы бросить свой роман и просто написать нечто вроде толстовского эпилога к «Войне и миру», — посоветовал Эмилио. — Высказаться на вечные темы: о том, что силы истории не подчиняются человеческому разуму, что никто из нас не свободен, но наше сознание создает иллюзию свободы и свободной воли, что в таком случае должны вскрыться истинные законы истории, что даже отдельная личность зависит от времени, пространства, эмоций и случая.
— Это был бы научный труд, — сказал Леонард, глядя, как Эмилио через лес других фигур вводит в бой вторую ладью. — А не роман.
— Никто больше не читает романов, Леонард.
— Я знаю. — Леонард слоном взял первую, предназначенную для обороны, ладью Эмилио. — Шах.
Эмилио нахмурился. Рокироваться было слишком поздно — он безрассудно атаковал пешками и фигурами, оставив короля относительно беззащитным. На какое-то время он прекратил наступательные действия и вернул слона в оборонительную позицию.
— Шах, — снова сказал Леонард, забрав слона Эмилио своим слоном.
Эмилио хмыкнул и наконец воспользовался бездействовавшим до того конем, побив слона Леонарда. Тот ожидал такого обмена — слоны для Эмилио были важнее. Все позиции, оборонительные и атакующие, исчезли в хаосе стоящих как попало фигур. Еженедельные игры, начинавшиеся по всем дебютным правилам, почти всегда вот так вот скатывались в любительщину.
— По крайней мере, мы живем в эпоху научных трудов, — заявил Эмилио Габриэль Фернандес-и-Фигероа.
— Мы живем в эпоху Zeitstil— резко ответил Леонард.
Эмилио знал контекст этого выражения, — «стиль времени»: они не раз говорили на эту тему. Немецкий интеллектуал Эрнст Юнгер [25]использовал его в своих «Кавказских заметках», которые тайно вел при Гитлере. Леонард презирал Юнгера (скорее Юнгера времен Второй мировой, чем более откровенного Юнгера времен холодной войны), потому что немец сделал тот же выбор, что и Леонард, решив, что достаточно втайне презирать и высмеивать Гитлера, а не выступать открыто против тирании. Zeitstil, «стиль времени»: Юнгер имел в виду эвфемизмы и лживые высказывания власть имущих, желавших сокрушить даже присвоенный ими язык. Юнгер наблюдал это в Германии 1930-х и 1940-х, Леонард — на протяжении всей своей жизни в Америке. И ни тот ни другой не предпринимали никаких действий.
— LTI, — прошептал Эмилио. «Lingua tertii imperii», или «Язык Третьего рейха». — (То была кодовая фраза Юнгера, заимствованная у Виктора Клемперера. [26]Для обоих приятелей она давно стала горькой научной шуткой.) — Он всегда оставался с нами.
Леонард покачал головой. Теперь его кони наступали на поколебленные оборонительные порядки противника.
— Не всегда. И не так, как сейчас.
— Значит, мой друг, в твоем романе не будет ни настоящей войны, ни настоящего мира. Только сумятица, свойственная нашей эпохе и ее языку.
— Да, — согласился Леонард.
Эмилио попытался защитить свои порядки с помощью ладьи, но теперь она попала под удар Леонардова слона с другого конца доски.
— Solitudinem faciunt, pacem appelant, — сказал Эмилио.
— Да, — снова ответил Леонард, впервые услышавший эту цитату из Тацита («Они превращают землю в пустыню и называют это миром») еще на первом курсе. Слова римского историка поразили его, как удар кулаком в лоб. Они до сих пор продолжали делать это.
— Шах, — объявил Леонард. — Шах и мат.
— А, да, очень красиво, очень красиво, — пробормотал Эмилио. Он загасил сигарету и закурил новую, потом откинулся к спинке скамьи и скрестил руки на груди. — Что-то тебя беспокоит, мой друг. Твой внук?
Леонард три раза медленно вздохнул и, прежде чем ответить, начал снова расставлять фигуры.
— Да. Вэл всю эту неделю прогулял, мне из школы поступали автосообщения. Домой приходит за полночь, спит допоздна, со мной не разговаривает. Он уже не тот мальчик, которого я привык видеть рядом.