Одним словом, за исключением графа и его приспешников, все в моей пьесе поступают примерно так, как им и надлежит поступать. Если же вы не считаете их за порядочных людей только на том основании, что они дурно отзываются друг о друге, то это глубоко неверно. Взгляните на порядочных людей нашего времени: они всю жизнь только этим и занимаются! У нас до того принято бранить на все корки отсутствующих, что я, постоянно их защищающий, очень часто слышу за спиной шепот: «Черт знает что такое! В нем сидит дух противоречия: он обо всех хорошо отзывается!»
Наконец, может быть, мой паж приводит вас в негодование? Уж не в этом ли второстепенном лице сосредоточена та безнравственность, которую пытаются усмотреть в самой основе моего произведения? О тонкие критики, неистощимые остряки, инквизиторы во имя нравственности, единым духом зачеркивающие то, что обдумывалось в течение пяти лет! Будьте хоть раз справедливы в противовес всем остальным! Тринадцатилетний ребенок, при первом же сердечном трепете готовый увлечься всем без разбора, боготворящий, что́ так свойственно его счастливому возрасту, создание, которое представляется ему созданием небесным и которое волею судеб оказалось его крестной матерью, — может ли он вызывать негодование? Всеобщий любимец в замке, живой, шаловливый, пылкий, как и все умные дети, он в силу крайней своей непоседливости несколько раз нечаянно расстраивает преступные замыслы графа. На что бы ни обратило свой взор это юное дитя природы, все не может не волновать его; быть может, он уже не ребенок, но он еще и не мужчина, — я умышленно избрал этот период в его жизни, чтобы он, привлекая к себе внимание, в то же время никого не заставлял краснеть. Те невинные чувства, которые он испытывает, он столь же невинно внушает всем. Вы скажете, что его любят по-настоящему? Критики! Вы ошибаетесь. Вы люди просвещенные, и вы не можете не знать, что даже самая чистая любовь преследует какую-нибудь цель. Нет, его пока еще не любят: чувствуется лишь, что в один прекрасный день его полюбят. Именно эту мысль и выражает в шутливой форме автор устами Сюзанны, которая обращается к этому ребенку с такими словами: «О, я ручаюсь, что годика через три, через четыре из вас выйдет величайший плутишка на свете!..»
Чтобы яснее показать, что он еще совсем ребенок, мы заставляем Фигаро говорить ему «ты». Представьте себе, что он года на два старше, — какой слуга в замке позволил бы себе такую вольность? Посмотрите, каков он в конце пьесы: не успел надеть офицерский мундир, как уже хватается за шпагу при первой насмешке графа, когда происходит недоразумение с пощечиной. Со временем наш ветреник станет заносчив, но пока что это всего-навсего ребенок. Разве я не видел, как наши дамы в ложах влюблялись без памяти в моего Керубино? Что им было от него нужно? Право же, ничего; это было тоже влечение, но, как и у графини, чистое и наивное влечение, — влечение… без увлечения.
Но что же является причиной душевных мук сеньора всякий раз, когда автор сталкивает его с пажом: один вид Керубино или же собственная совесть графа? Не пренебрегайте этим беглым замечанием: оно может наставить вас на верный путь, оно может навести вас на мысль, что этот ребенок нужен был автору лишь дли того, чтобы зрители могли вынести из моей пьесы еще одни полезный урок, а именно: как только человек, являющийся полным хозяином у себя дома, ставит перед собой предосудительную цель, его может довести до исступления существо совершенно незначительное, больше всего на свете боящееся попасться ему на глаза.
Я совершу преступление лишь в том случае, если выведу на сцену пажа с его живым и пылким нравом, когда ему исполнится восемнадцать лет. Но какие же чувства он может вызвать теперь, когда ему всего лишь тринадцать? Он может вызвать лишь нечто сладостное и нежное, не дружбу и не любовь, а нечто среднее между тем и другим.
Мне было бы трудно заставить поверить в невинность этих ощущений, если бы мы жили в менее целомудренный век, если бы мы жили в один из тех веков холодного расчета, когда вельможи, стремясь к тому, чтобы все созревало насколько возможно раньше, точь-в-точь как плоды в их теплицах, женили своих детей, едва им исполнялось двенадцать лет, и тем самым приносили в жертву подлейшим обычаям природу, нравственность и склонность: им важно было, чтобы от этих не успевших развиться существ как можно скорее произошли дети, хотя бы они были еще менее способны к развитию, но ведь об их счастье никто и не помышлял, — с ними были связаны лишь некоторые коммерческие расчеты, имевшие отношение не к ним самим, а только к их именам. К счастью, мы от этого ушли далеко, а потому и образ моего пажа, не имеющий самостоятельного значения, до известной степени приобретает его только в связи с графом: это замечает моралист, но это еще не бросилось в глаза подавляющему большинству наших судей.
Таким образом, каждая большая роль в моем произведении преследует нравственную цель. Только роль Марселины, на первый взгляд, представляет исключение.
По мнению некоторых, коль скоро она повинна в одном давнем увлечении, плодом коего явился Фигаро, то ей надлежало бы испытывать чувство стыда в тот момент, когда она узнаёт своего сына; по крайней мере, это послужило бы ей наказанием за совершенный некогда грех. Из всего этого автор мог бы извлечь более глубокую мораль: при тех нравах, которые он стремится исправить, в грехопадении девушки виноват бывает мужчина, а не она сама. Почему же автор не вывел этой морали?
Он вывел ее, разумные критики! Поразмыслите над следующей сценой, составлявшей пружину третьего акта и опущенной мною по просьбе исполнителей, которые опасались, что эта тяжелая сцена омрачит веселое действие.
Мольер в Мизантропе, достаточно унизив кокетку, или, вернее, просто мерзавку, публичным чтением ее писем ко всем ее любовникам, умышленно не дает ей оправиться от ударов, которые он ей нанес, и он прав: мог ли он поступить иначе? Вдову, безнравственную по натуре и по поведению, видавшую всякие виды, придворную даму, проступок которой не имеет никакого оправдания и которая становится бичом одного весьма порядочного человека, Мольер выставляет нам на осмеяние; такова его мораль. Я же, воспользовавшись простодушным признанием, вырывающимся из уст Марселины в тот момент, когда она узнает сына, постарался показать и эту униженную женщину, и Бартоло, отвергающего ее, и Фигаро, их сына, в таком свете, чтобы внимание общества обратилось на истинных виновников разврата, в который безжалостно вовлекают миловидных девушек из народа.
Вот как развивается эта сцена:
Бридуазон (имея в виду Фигаро, который только что узнал, что Марселина его мать).Теперь, ко-онечно, он на ней не женится.
Бартоло. Я тоже.
Марселина. Вы тоже! А ваш сын? Вы же мне клялись…
Бартоло. Я был глуп. Если бы подобные воспоминания к чему-нибудь обязывали, то пришлось бы пережениться решительно на всех.
Бридуазон. А если так ра-ассуждать, то ни-икто бы ни на ком не женился.
Бартоло. Обычные грешки! Беспутная молодость!
Марселина (все более и более горячась). Да, беспутная, даже более беспутная, чем можно думать! Я от своих грехов не отрекаюсь — нынешний день их слишком явно разоблачил! Но до чего же тяжело искупать их после того, как тридцать лет проживешь скромно! Я добродетельною родилась, и я стала добродетельною, как скоро мне было позволено жить своим умом. Но в пору заблуждений, неопытности и нужды, когда от соблазнителей нет отбою, а нищета выматывает душу, может ли неопытная девушка справиться с подобным полчищем недругов? Кто нас сейчас так строго судит, тот, быть может, сам погубил десять несчастных.
Фигаро. Наиболее виновные — наименее великодушны, это общее правило.
Марселина (живо).Вы, мужчины, более чем неблагодарны, вы убиваете своим пренебрежением игрушки ваших страстей, ваши жертвы, это вас надо карать за ошибки нашей юности, вас и поставленных вами судей, которые так гордятся тем, что имеют право судить нас, и в силу преступного своего недомыслия лишают нас всех честных средств к существованию! Неужели нельзя было оставить хоть какое-нибудь занятие для злосчастных девушек? Им принадлежало естественное право на изготовление всевозможных женских нарядов, но и для этого набрали бог знает сколько рабочих мужского пола.