«Пока что, — сказал он, — ты на моем попечении. Пока что».
Луна в те дни прибывала; она затмила звезды и прервала лечение, в котором и так не было необходимости; они вновь стали спать по ночам, оставаясь в башне лишь потому, что Джон Ди не знал, что дальше делать. Наступили дни осеннего поста; в селах готовились собирать урожай, в Англии оплакивали Джона Ячменное Зерно, умершего, чтобы дать жизнь бесчисленным сынам своим.
На пятничную полночь придется полнолуние. Не надеть ли на волка цепи? В конце концов решили не надевать. За дверью дремали императорские стражники. Когда белая луна пересекла окно Джона Ди и разбудила его своим светом, доктор сел на кровати с мыслью: «Он ушел». И хотя он понимал, как это глупо, все равно встал с постели, надел мантию и пошел в комнатку, где держали Яна. Нет, конечно, тот спал, луна освещала и его щеку, открытый рот вдыхал и выдыхал воздух ровно и спокойно, словно мехи его легких качала невидимая рука. Еще шаг. Как странно: при свете луны Ди увидел, что под тонкими белыми веками мечутся глаза — порывисто и быстро, словно видят что-то.
Страна Смерти совсем рядом, но путь в нее неблизкий. Порой туда не добраться и за ночь, хотя все время понимаешь, что тебя отделяет от нее всего лишь один шаг.
Нужно — так бывает не всегда, но часто, — пересечь реку, может быть, как раз ту, к которой он подошел: быстрое течение, ночной ветер, темные стаи спящих птиц; над ней — пролет каменного моста, самого большого из всех, что он видел наяву и во сне: столь же страшного, как сама река. Так далеко от родного дома.
С башни он спустился по-паучьи, ползком, оглядываясь и цепляясь когтями за выступы камней (справившись с минутным недоумением и замешательством, когда он очнулся на подоконнике, не понимая, как туда забрался, словно лунатик, которого разбудили, громко назвав по имени). Затем он выбрался из замковых околиц, что было так же трудно, как и проникнуть в них; но его никто не остановил — то ли не видели, то ли не верили своим глазам.
И вот большая река. Нужно пересечь реку,говорили старики, объяснявшие, как добираться до места. На пути часто река. Порой тебя встречает ребенок, хроменький поводырь.
Ребенка не было, а вот мост имелся. По нему шли путники — верно, запоздалые души, миновав барбакан, следовали туда, где им отныне суждено пребывать; перед некоторыми несли фонари — но кто оказывает мертвым такую услугу? Он не знал, куда ведет мост; он думал, что идущие по нему бросятся врассыпную, когда он ступит на брусчатку, но на волка не обратили внимания, и, подождав, он прошел через ворота и пустился по мосту, чувствуя, что сердце колотится у самого горла столь же часто, как четыре лапы стучат по закругленным камням мостовой. Луна стояла высоко.
Мертвых больше, много больше, чем живых: он знал это, но не думал, что те, кто ушел раньше, обитают в таком большом и сутолочном городе. Плотно стояли высокие черные дома; узкие улочки, заполненные мертвыми, вились и петляли, будто надеясь хоть так избежать застройки.
Впереди забил барабан, и улицы стали заполняться душами — шатунами, скитальцами, которые шли на стук барабана, смеясь, широко раскрыв глаза, а больше им идти было некуда. Здесь обитали не только бедняки; он видел состоятельных дам в масках и меховых одеяниях, рыцаря в доспехах; даже кого-то вроде епископа, судя по ризе и посоху — только вот с митрой единое целое составляла голова не то рыбы, не то ящерицы с выпученными глазами и открытым ртом.
Ведь здесь, на этом берегу, спутники Доброй Госпожи становятся теми зверями, на которых они же ездят верхом. Здесь, в растущей толпе, были все; Ян немедля узнавал их по шествиям и сценкам, что проходили в его деревне. Здесь был Лучек, с журавлиным клювом, в накидке из перьев и с жеманной походкой. Были коза Бруна, и лошадь Клибна, и королева Перхта, одетая в лохмотья. Там, где они проходили, тараща глазищи, с треском захлопывались оконные ставни, потому что, если кто внутри был жив, он не должен был смотреть на эту компанию, на свиту Смерти.
Да, Смерти, ведь она сама была там, в центре толпы, где громче всего гремел барабан, Смртка, Смерть в одежде из прелой соломы, с безглазым белым тотенкопфом, [50]увитая владычным ожерельем из битой скорлупы. Смерть несли, высоко подняв ее страшные бессильные руки из замшелого хвороста и веревочные ноги, не годные для ходьбы.
Ян скакал с кричащей, поющей и прыгающей толпой, его несло вместе с людьми, и не вырваться из потока; но где же отряд, готовый противостать легионам Смртки и Перхты, которые украли жизнь и с которых теперь ее надо стребовать? Почему он здесь один? Почему бродяги-шатуны (пьяные? — одного вырвало в канаву) не бросаются на него, одиночку? Никто и не взглянул на него. Никто не увидел.
Значит, он все же среди живых. Он может незримо проходить мимо них, как прошел мимо замковых солдат, сторожей и привратников; ведь он не таков, как они: горожане просто напялили шкуры, нарядились зверьми, которые умирают, но никогда не умрут, — чтобы отпраздновать дни поста и молитвы; они прислуживали Смерти, несли ее на руках и били в ее честь в барабаны, но они живы; а весь этот город — лишь темный город, не тот многолюдный край.
А вот и она. Впереди, одна, движется не с толпой, а навстречу, словно здесь нет никого — словно она не замечала их, как и они ее не замечали. Высокая босоногая женщина с распущенными волосами, черными крыльями из спутанных волос, и лицо тоже темное, ужасно темное, словно сожженное или покрытое рубцами: fades nigra,как сказал императорский доктор, черное лицо меланхолика.
Она увидела его. И он увидел ее. Она словно проснулась, и глаза ее расширились так, что он увидел белки. Остановилась, повернулась, широко шагнула назад, и тут же из толпы или откуда-то еще выскользнул мальчик, нагой нищий, бледный хромоножка; он быстро ковылял, опираясь на убогий костыль, — появился и почти сразу исчез из виду, но она его тоже заметила и свернула за ним, на ту же улочку. Всё, нету.
Всё, нету.
Нет же, вон они, далеко впереди, где улочка выходит на площадь, а там высится башня с часами, которые как раз пробили час.
Очень долго он шел по их следу. Через городские ворота, широко открытые и неохраняемые (стражники лежали вповалку и спали, распахнув рты, как ворота, обняв пики, как жен), по залитому лунным светом тракту. Земля пахла домом. Далеко впереди брел хромоножка — откуда такая резвость? И ее он тоже видел: высокая, длиннорукая, как пугало среди хлебов или виноградников, под полною луной; собирает, ворует…
Вот, наконец, другая река: не та, что текла через большой город; угрюмая, здешний берег тусклый, а дальнего совсем не видно. Та самая: он узнал.
Подойдя к берегу, он увидел, что и женщина, располнелая от ноши, спрятанной под одеждами, остановилась в замешательстве. Увидев его, она направилась к реке, но перейти не смогла: вода скрыла ее босые ступни и намочила подол. Она отпрянула и посмотрела на него. Глаза белели, подвижные черты лица выражали испуг, вопрос или страдание.
Почему мы здесь одни?
Она спросила — или он почувствовал этот вопрос в ней или в себе самом; приступ боли захлестнул его, и он вспомнил про раненую ногу.
Я ранен, сказал он. Я не могу идти дальше.
Он сел или прилег на берегу. Длинный, как у собаки, язык его свешивался с челюсти, когда он дышал ртом; то и дело слизывал с морды каплющую слюну и опять дышал.
Где же хроменький?
Она подошла к нему и склонилась над ним; ее рубцеватое лицо и буйные распущенные волосы приближались, пока не заслонили все остальное.
Почему мы здесь одни?
Он не знал. Он тоже не знал. Они — точно двое уцелевших жителей деревни, в которой побывала чума: поднялись с постелей ослабевшими, но живыми, и вот идут по проулкам и полям и видят, что пахарь мертв и мертв священник, мертв пекарь, мертв мельник, никого не осталось в деревне, кроме них двоих, чьи семьи, быть может, враждовали много поколений, а теперь тоже вымерли, и вот они сидят бок о бок.