— Vivamus, mea Lesbia, at que amemus, —бормотал Пирс изнутри ослиной головы. — Так будем жить и любить. Мы можем, мы могли бы.
— Это по-каковски? — спросила Вэл, с которой он, оказывается, степенно вальсировал под музыку «Орфиков». Куда опять делась Роз?
— Латынь, — сказал он. — Катулл. Это его они поют, уж не спрашивай почему.
— Но поют-то по-английски.
— Nox est perpetua una dormienda, —сказал Пирс. — Сон одной бесконечной ночи. Уна нокс перпетуа.
Вэл вдруг резко остановилась. Пирс понял, что произнес какое-то имя, знакомое ей, а может быть, и ему, — только никак не вспомнить, кто же это.
— Уна Ноккс, — повторила Вэл. — Господи боже мой. — Она оцепенело схватилась за голову и отвернулась от людской толчеи. В небо с тревожным шипением взвился последний огонь фейерверка и лениво лопнул. — Тогда… О господи, так это была просто шутка. Ее не существует.
— Ее? Кого не существует? — спросил вдогонку Пирс.
— Роузи! Роузи! — закричала Вэл, углядев впереди ее лицо или затылок.
К Вэл обернулись, но это оказался какой-то старик — настоящий, не маскарадный, — который пришел просто как есть. Вэл продолжала озираться. А Пирс припомнил, кто такая Уна Ноккс: та, кому Бони Расмуссен завещал все свое имущество.
Что ж, она вполне реальна, даже более чем реальна: Уна П. Ноккс, великая утра неотвратимого конца, третья из великой троицы, всеобщая мать и наследница. Роузи Расмуссен часто говорила ему: Бони отказывался признавать, что он, как и все, осужден на эту бесконечную ночь. Он верил, надеялся, что Крафт или хотя бы Пирс, может быть, найдет для него то, что еще никто не находил. Бони все понимал, но все равно противился неизбежности; сопротивление, конечно, было тщетным — но он и это знал. Значит, шуточка, отпущенная ей прямо в лицо: все оставляю тебе.
Пирс поднял взгляд. На бастионах появилась Ночь собственной персоной, вся в соболях. Роз Райдер шла к нему, грациозно покачиваясь, как детский волчок на излете.
— Ну вот, — сказала она. — Ты позволил мне загулять допоздна. Я так и знала.
— Да нет, — сказал Пирс. — Сейчас пойдем. И так все уже кончилось.
Нет, Бони Расмуссен чтил Смерть; это Рэй Медонос, а с ним Майк Мучо и все прочие, во главе с доктором Ретлоу О. Уолтером, — вот кто отрицал ее. «Смерть, где твое жало». Роз Райдер пришла в костюме Ночи, потому что ею не являлась. Роз от нее бежала, сказал Бо, но бежала не туда, бежала прямо в лапы иных сил, а ведь силы все одни и те же, сверху донизу и до конца; и теперь, решил Пирс, она увязла еще глубже, чем раньше, и он не знал, как достучаться до нее, да если бы и знал, то вряд ли осмелился.
— Так скажи, — спросил он, подсаживая ее на пароходик. — Сколько ты жила в Нью-Йорке?
— А, недолго. Несколько месяцев.
— А когда была там, — продолжал Пирс, — чем ты занималась? С кем общалась, что делала?
— Не помню.
— А когда это было? Я ведь тоже там жил. Это когда ты сбежала от Уэсли?
— От кого?
— Уэсли. Уэс. Твой бывший муж. Тот, который.
— Этот? — Она удивленно распахнула глаза, не отпуская его руку. — Ну, сам скажи. — Она засмеялась. — Это же ты его придумал.
Не явилась ли под конец вечеринки сама Уна Нокс — лично, а не маской самозванки? Разве ее не приглашали и не ждали? Не она ли сходила теперь с парохода — огромная, в черном одеянии, поглотившем свет; голова ее из цельной белой кости, даже не черепа — уж всяко не человеческого, — но отбеленной солнцем кости, с которой опала плоть (любой из землерожденных понял бы это); а черные дыры не могли служить пристанищем глазам.
Время очень позднее, гуляки уже избавились от своих нарядов, от того, что стесняло или хуже всего держалось; едут в основном с острова, а не на остров. Ансамбль собирается уходить и исчезает, как раз когда новый персонаж появляется в дверях. Все оборачиваются, прерывая беседы, по мере того, как страшная фигура движется меж гостей, отвечая лишь взглядом на возгласы одобрения немногих смельчаков. В глубине зала на сцене стоит Роузи и смотрит на эту темную особу, последнего припоздавшего гостя, важного и долгожданного. Следом, вызывая почти такой же страх и интерес, появляется длинный и тощий призрак в овчине, его длинные белые волосы развеваются в потоках воздуха из обогревателей, а глаза так светлы, что, должно быть, слепы, но нет, он озирается по сторонам и словно улыбается. Костлявое черное чучело останавливается перед Роузи и протягивает ей большую руку — обычную, человеческую. На тыльной стороне ладони татуировка — такая старая, что она плохо различима, но Роузи узнает ее мгновенно: синяя рыбка. Ладонь раскрывается: на ней лежит большой страшный зуб, собачий, нет, волчий.
— Тебе. Все, с чем приехал.
— Ах ты… — выдыхает Роузи.
Споффорд на миг сдвигает маску с головы (это не череп, а овечья тазовая кость, отполированная солнцем, хранящая запах высокогорья, где он ее нашел), широко и довольно улыбается. Его собственный мертвый зуб выпал за время путешествия — ну наконец-то, — оставив по себе потешную дырку.
— Ах ты, скотина, — твердит Роузи, смеясь и плача, уткнувшись в темную мантию и крепко обнимая Споффорда. — Ах ты…
Снизу, откуда смотрят призрачный Клифф и все остальные, это выглядит так, словно огромная Смерть поимела очередную престарелую жертву сзади, выкрутив старику руки за спину: все хохочут, ведь это же не Смерть, нет, совсем не она.
— Но что случилось? — спрашивает она. Большой зуб тяготит ей руку. — Что там, черт возьми, произошло?
— Никогда не расскажу, — чеканит Споффорд, бросая быстрый взгляд на Клиффа. — Этого не расскажешь.
Но он все улыбается, и кажется, что когда-нибудь — может, когда это перестанет быть правдой, — он и расскажет.
— Понимаешь, Моффет, — сказала Роз Райдер Пирсу. — В чем разница. В наших отношениях. Тебя больше всего интересовал секс.
Пирс отметил прошедшее время.
— Да?
— А мне важней было другое. Более значимое. — А что, было и такое?
— Конечно.
Он подумал: что же происходило между нами, о чем я представления не имел, — или она забыла, как еженощно, буквально каждую ночь… Что же ее занимало больше, чем это?
Черная маска лежала на стуле возле его широкой постели, на которой лежала Роз, изрядно пьяная, с блаженной улыбкой; движения ее замедлились, словно она тонула в прозрачном сиропе. Ослиная голова, хоть и стояла на полу, оставалась в каком-то смысле на плечах Пирса: там и останется надолго.
— Мне, — повторила она, расчесывая длинные волосы обеими руками, — мне важно было другое.
Он так сильно заблуждался во всем остальном, что и тут она, может быть, права. Да, ее слова вдруг оказались правдоподобны, очевидны и даже несомненны. Не он служил ей, дабы она осознала собственную природу и уступила ей, — нет. Это она из великодушия, или же любопытства, или необычайной уступчивости — что бы там ни было (любовь, нет, пожалуй, не любовь), — она заставляла себя удовлетворять дотоле не раскрытые потребности, которые открывала, распознавала в нем.
Да, точно. С самого начала. Он, верно, никак не затронул ее — уж во всяком случае, так глубоко и всеобъемлюще, как полагал; не прошел узкой горячей тропой прямо в ее средоточие. Ни фига. Она обманом заставляла думать, будто нуждается в чем-то, понимая, что это нужно ему самому. Может быть, она даже охотно давала ему то, в чем он так явно и остро нуждался, чего так жаждал. Если ребенок замарался или слишком уж громко вопит, терпеливая нянька мирится со всем, выполняет свою работу, играет свою роль — до того дня, когда это становится слишком обременительным.
«Но тебе понравилось? — спросила она в первый раз, дрожа и плача в его объятиях после всего, к чему он ее принудил. — Тебе правда понравилось, правда, правда?»
— Знаешь, я должен тебе сказать, — пробормотал он, и горло засаднило, будто слова его терли. — Я. Я никогда, понимаешь. Я никогда ни с кем раньше такого не делал. Никогда и ни с кем.