Заведующего по второму разу с ног до головы краской обдало. Ох как зыркнул он на фельдшера Киракозова – а тот делом занят, колет и колет сосредоточенно в старческую вену. А тут еще бабушка Морозова вмешалась: «Говорила я тебе, хрыч ты старый, – она вдруг на мужа напустилась, – объясняла я тебе, темень непролазная, что гондон шипиками наружу надо, а ты – внутрь, внутрь, чтобы терло, возбуждало, чтоб стояло лучше… Тьфу! Вот и достоялся, – пояснила старушка, – вычитал это он в газете, что секс, – „с“ она мягко произнесла, – секс этот ваш лечению инфаркта способствует – и ну подай ему секс! И ладно бы просто, как всегда, как люди, так нет же! Ему по-модному подавай, с резинкой он срамиться придумал!.. Вот скажи, неприличник ты старый, зачем тебе со мной резинка?!» «Может, я СПИДа боюсь!» – живенько извернувшись на койке, прошамкал жилистый семидесятилетний дедушка Морозов. А бабушка-ровесница поинтересовалась: «Доктор, пожалуйста, – попросила старушка, – нет ли у вас еще такой картинки, а то ж ведь мой по дурости опять чего-нибудь начудит…»
И ведь начудил – и так старик Морозов начудил, заметим, что по-своему прав оказался. Это бабушка Морозова во сне уяснила, потому что… скажем так, наяву в такое всё равно никто не поверит. Ну как иначе это переварить: неможется бабушке Морозовой, чего-то ей не того, причем давненько уже не того ей и не этого, и что-то там в нижнем этаже нехорошо подтекает. Помаялась она, пожалась – и, восторженную молодость припомнив, в женскую консультацию подалась. Гинекологу она: то да сё, да тошнит, мол, помаленьку, на солененькое, дескать, тянет. А он ей: «Давно ли последние месячные были, любезнейшая?» «Так уж четверть века как…» «А шла бы ты, Снегурочка, – доктор сердится, – ходили бы вы, бабулечка, к терапевту!» «Так по женской части у меня неладно…» – настойчивая старушка со стыда сгорает.
Посмотрел-таки ее гинеколог – и глазам своим не верит. Он семидесятилетнюю бабушку на ультразвуковое исследование – и всё равно не верит. Он ее на компьютерный томограф – никто не верит, а диагностическая ошибка практически исключена. Да не просто так, не рак матки у бабушки Морозовой, не фиброма доброкачественная, а натуральная беременность месяца этак на три с угрозой выкидыша…
Но кошмары, паче чужие и пока несбывшиеся, наипаче такие, в которые и спросонья маловато верится, кошмары кошмарами, а фельдшера Киракозова после уютной квартирки чудаков Морозовых того пуще в сон потянуло. Укачало Родиона Романыча в натопленной машине, приморило, а в душной диспетчерской едва он до лежбища добрался – и сразу же, глаза зажмурить не успев, бултых ко дну колодой рядом с Вежиной. Дрыхнет он, прижавшись к ней поплотнее, и время от времени нижней конечностью мелко-мелко дергает – нервный тик называется, а получается среди прочего: так-хап-тик-хап-тик-хаааап…
Так разомлевшая Диана, зажатая между ним и размякшим в этой атмосфере Бубликом, в беспокойном сне спертый воздух ртом хапает. Снится ей, что рыба она, причем не какая-то там снулая уцененная селедка средней соли в «Океане» на Сенной, а живая и даже вроде бы золотая, если судить по отражению в мутноватом стекле, а судя по наличию стекла – в аквариуме эта золотая рыбка.
«Рыбка так рыбка, ежели золотая, – подумала она, помавая струящимися плавниками. – А в аквариуме – так судьба такая. В конце концов, разве все прочие не в аквариуме живут? То-то и оно, что все мы в аквариуме обитаем, а те, которые снаружи, они тоже в аквариуме, если поразмыслить, а если постараться, то и мне можно снаружи, – плавно рассуждала золотая рыбка, мерцая на фоне пышных цератоптерисов, могучих махайродусов, разнообразных аппендикулярий и сезонных перпендикулитов. – А красота-то какая! Красотища, а Фишман вот не ценит, – взгрустнулось восторженной рыбке. – Нет, ни фига не ценит Фишман, ничегошеньки он не понимает. Только и знает, что хлебом кормить, а от него вода закисает. Я-то ничего, я привычная, а мужу каково?! Этого живоглота легче убить, чем прокормить, и, чем дальше, тем легче. Раньше он хоть местным мотылем довольствовался, а теперь зажрался, экзотических опарышей требует. Жди больше, даст Фишман опарышей, как же! Он и дафний сушеных не на каждый праздник подкидывает, скопидом плешивый… Конечно, нет худа без добра, боюсь я опарышей, да и рыболовные крючки в них попадаются… но мужу-то мясо нужно…»
А тут и муж легок на помине. Плыву это я, как рыба-пижон, в пальто по самый хвост, подплываю, плавники призывно распускаю. «Ну что он опять как маленький, как шпрот-переросток какой! – недоумевает золотая рыбка. – Вечно-то этот кандидат в осетрины всё путает – и место здесь неподходящее, и вообще не сезон еще нереститься!» Присмотрелась – ан нет, не я это, не муж то есть, а самый что ни на есть фельдшер Киракозов. Трется боком рыба-фельдшер, хвостом мацает, вот-вот икру метнет – или что им, рыбам, делать полагается?.. Она-то бы не против, золотая рыбка, от нее сейчас не убудет, но ведь потом рыба-муж все плавники повыдергает, ценную чешую поштучно снимет и на поганых опарышей выменяет!..
Так что кокетливая обломщица-рыбка от соблазна юрк – и в глущобе пейотлей спряталась. От этих кактусов у нее крыша окончательно поехала: краски ярче некуда стали, от собственной чешуи перед глазами золотые фейерверки заплясали, колокольчики со всех сторон перезвоны порассыпали… Спохватилась «неотложная» рыба-доктор, что работать ей надо, уже час вызов на задержке лежит – и не чей-нибудь, а ее хорошей знакомой Ляльки, сверстницы-хромоножки. Рыба-доктор тревожно из зарослей взвилась, боками сверкая, будто «рафик» под мигалкой, и наверх помчалась, где у самой поверхности пучеглазая, вся в истрепанных кружавчиках и завиточках, искалеченная Лялька болтается, как рыба-тоска, как беда-рыба; она еще не брюхом кверху безнадежно трепыхается, но уже бочком…
Видится бедняжке Ляльке, что всё это никакой не аквариум, а большая, студеная, бурная вода. Безжалостные волны ходуном ходят, мотают ее, бьют, а над белыми вспененными гребнями, как ангелы, носятся голодные чайки. Накрыла Ляльку тень, рыпнулась она из последних сил, но опоздала, а птица с рыбешкой в клюве взмыла вверх, выше и выше уходя от своей прожорливой жадной стаи. Лялька увидела внизу игрушечный город, похожий на макет, и подумала с мукой, что лучше всего на свете смотреть на него сверху, как смотрят чайки, а пронзительные хищные чайки, похожие на снег, невозможно белые на фоне растревоженной, отливающей асфальтом воды, нагоняли, настигли, сшиблись, закружились – и Лялька полетела вниз, в неподвижную асфальтовую тьму.
А рыба-врач не успела. Ей бы чудо совершить, на то она и золотая рыбка, да не получилось у нее чудо. Она рот раскрывает, а слово волшебное вымолвить не может, никак ей, рыбе, не выговорить слово. Мало того, ей и наружу не попасть – саданулась Вежина о поверхность, еще раз врезалась, бьется, как рыба об лед, а там и есть лед. Холод вокруг лютый, темень, верх-низ перепутались, а пространство трезвонит и сжимается с замораживающим воем, от которого кровь стынет больше, чем от любого холода. А когда сообразила Вежина, что это так она сама в обезумлении воет, когда рванулась по-сумасшедшему, проламывая твердь, и на нее обрушилась вода…
Скажем сразу: вполне невинный полив нечаянно устроил Киракозов – из самого заурядного граненого стакана самой обычной питьевой водой. Разбуженный вторым подряд телефонным звонком и унылым раздражением заспанной диспетчерши, он всего-навсего хотел запить полынный привкус во рту, нелепо, просоночно выронил стакан – и тогда случилось это. Не то из-под него, не то из-под лежбища коллеги Бублика раздался трубный зов всех ангелов апокалипсиса, и ад последовал за духовым оркестром, и произошли голоса и громы, и молнии, и землетрясение; и когда семь громов проговорили голосами своими, я хотел было писать, но услышал голос с неба, говорящий мне: скрой, что говорили семь громов, и не пиши сего…
Доселе спавший без мистических видений Антон с ужасом ощупывал свой сквернословно завывающий зад, Родион Романыч бестолково ловил стакан, просочившийся в щелку между топчанами, а узенькая расщелина на том месте, где должна была бы лежать доктор Вежина, разверзлась, как преисподняя, кладезь бездны отворился, и буйнопомешанная Диана выломилась на божий свет.