Потому что неведомо для себя воскресенью она придавала огромное значение. В этот день она переносилась непонятно куда, в места, где дух витает в сновиденьях, вольный и недосягаемый. Меж олив там бродила тень Христа в белых одеждах. Тень эта не принадлежала действительному миру, а была лишь видением. И она, Урсула, становилась причастна миру видений. В ночи слышался голос, он звал: «Самуил! Самуил!» И эхо его долго разносилось в ночи. Не в этой, не в той, что была накануне, а в бездонной ночи кануна Воскресения, в молчании, предварившем Воскресение.
Там были Грех и Змей, воплотивший в себе также и мудрость. Если Урсула с размаху шлепала Терезу по лицу, даже и в воскресенье, это не было Грехом, неизбывным и вечным. Это было только лишь дурным поступком. Если Билли прогуливал воскресную школу, он вел себя дурно и предосудительно, но его вряд ли можно было назвать Грешником.
Грех был чем-то абсолютным и вечным, в то время как дурное, предосудительное было преходящим и относительным. Когда Билли, подхватив где-то услышанное слово, назвал Касси грешницей, все возмутились. А вот забредшего в усадьбу смешного и неуклюжего увальня-щенка английской гончей в шутку окрестили Грешником.
Примерять религию к своей повседневной жизни Брэнгуэны чурались. В религии они улавливали дыхание вечности и бессмертия, не видя в ней свода неких житейских правил. Отсюда проистекало и их упрямство непослушных детей, и высокомерие при всей их щедрой чувствительности. Более того, им было свойственно качество, уж совсем нестерпимое для заурядности их соседей, — подчеркнутая горделивость, не подобающая ревностным христианам и идущая вразрез с демократизмом их учения. То есть они всегда были исключением, выделялись из заурядной обыденности.
Какое же горькое негодование вызвало у Урсулы ее первое знакомство с евангелическими догмами! Ее увлекла мысль о спасении, обращенном к ней лично: «Иисус погибал за меня, принимал страдания за меня». Это тешило гордость и не могло не увлекать, но вслед за этим почти моментально являлась сумрачная картина: Иисус с дырками на ступнях и ладонях, и она содрогалась от отвращения. Призрачное видение со стигматами, каким Иисус представлялся ей, — это одно, но Иисус — живой человек, произносящий слова ртом, с зубами и губами, подстрекающий ближнего вложить перст в его раны, ужасал, заставляя отпрянуть. С теми, кто утверждал человечность Христа, ей было не по пути. Если Христос был просто человек, живущий обычной человеческой жизнью, — он не для нее.
Разве не пошлость это настойчивое подчеркивание человеческого в Христе? Ведь только пошлый ум не допускает ничего сверхъестественного, ничего не похожего на собственную пошлость. А грязные святотатственные руки возрожденцев пытались низвести Иисуса, таща его в повседневность обычной жизни, обряжая во фрак и панталоны, заставляя Сына Божьего быть ровней им с их пошлостью. Что за наглая ограниченность спрашивать: «А как бы поступил Иисус, будучи на моем месте?»
Брэнгуэнам подобное было чуждо. Если кто-то из них в некоторой степени и тяготел к этому, проявляя безразличие к пошлой стороне всей этой шумихи, то это была мать. Сверхъестественного, сверхчеловеческого она не признавала. Страстного брэнгуэновского мистицизма она не разделяла никогда.
А вот Урсула была заодно с отцом. Подростком, лет с тринадцати-четырнадцати, она все больше и больше укреплялась в этом. Материнские взгляды Урсула считала проявлением черствости и даже порочности. Какое матери теперь дело до Господа, до Иисуса и ангелов Господних? Все ее заботы — о повседневном, сиюминутном. У Анны продолжали рождаться дети, и она целиком пребывала под гнетом семейных мелочей. И чуть ли не нутром своим презирала в муже его раболепную приверженность Церкви, его подспудное темное стремление поклоняться невидимому Господу. Какое значение может иметь то, что скрыто от глаз, для человека, чей долг — заботиться о детях мал мала меньше? Да займись ты реальной жизнью с ее реальными нуждами и оторви глаза от бесконечности!
А вот Урсулу занимала именно бесконечность. Дети и домашняя неразбериха вызывали у нее отторжение. Иисус же был для нее иной реальностью. Он был не от мира сего. Он не размахивал руками перед ее лицом, не демонстрировал ей свои раны, не взывал: «Глянь-ка, Урсула Брэнгуэн, это я за тебя пострадал! Так что уж, будь любезна, делай, как тебе велено!»
В ее представлении Иисус был прекрасно далек, он сиял в отдалении, как белый серп луны на вечерней заре, он кивал нам, следуя за солнцем, кивал приветливо из непостижимого своего далека. Иногда зимними вечерами в ясную желтизну закатного простора вклинивались дальние тучи, навевая мысль о Голгофе, иногда полная луна вставала над холмом, кроваво-красная, пугая Урсулу ужасным подозрением, что Христос на самом деле мертв и висит на Кресте тяжким безжизненным грузом.
А по воскресеньям призрачность исчезала. Наступало долгое безмолвие, в котором, как она знала, свет венчался с тьмой. В храме раздавался глас, отзвук нездешнего мира, а храм превращался в раковину, все еще гудевшую языком творения.
«Сыны Божий увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал».
«И сказал Господь: не вечно Духу Моему быть пренебрегаемым человеками, потому что они плоть; пусть будут дни их сто двадцать лет».
«В то время были на земле исполины, особенно же с того времени, как сыны Божий стали входить к дочерям человеческим и они стали рождать им; это сильные, издревле славные люди».
Для Урсулы это звучало волнующим зовом издалека. Сочли бы и ее в то время Сыны Божий красивой, взял бы и ее в жены один из них? Мечта пугала как не совсем понятное.
Кто они, эти Сыны Божий? Разве Иисус не единородный Сын Божий, Бог истинный от Бога истинного? А Адам разве не единственный человек, сотворенный Господом? И вдруг появляются какие-то люди, ведущие свой род не от Адама. Кто они и откуда взялись? По-видимому, их тоже сотворил Господь. Так что же — у Господа имеются и другие отпрыски, помимо Адама, помимо Иисуса, потомство, происхождение которого сынам Адама неведомо? Возможно, это потомство, эти Сыны Божий не знали изгнания из Рая и позора падения.
Эти сыны пришли к дочерям человеческим свободные и по собственной воле и увидели, что те красивы, и брали их себе в жены, чтобы жены стали рождать им сильных и издревле славных людей. Вот она, истинная судьба человеческая. И Урсула переносилась в мир первых дней творения, когда Сыны Божий входили к дочерям человеческим.
Но никакое сравнение с легендой не могло убить в ней страстного желания знать. Юпитер становился быком или человеком ради любви к смертной женщине. Он зачал с ней исполина, героя.
Прекрасно, но то было в античности. А она, она же не античная женщина. Ни Юпитер, ни Пан, ни даже Вакх или там Аполлон не могут войти к ней. Да, но остаются еще Сыны Божий, входившие к дочерям человеческим, вот они-то как раз и могли бы взять ее в жены.
И она стала лелеять тайную надежду, свою сокровенную мечту. Она вела двойную жизнь: в одной — все было буднично и ее одолевали заботы, имя которым легион, в другой — повседневность отступала перед вечной истиной. Мечта о Сынах Божиих, входивших к дочерям человеческим, полнила все ее существо, своей мечте и ее воплощению она верила больше, нежели повседневной очевидности. Реальный мужчина во плоти вовсе не обязательно потомок Адама, реальность его не исключает и иного происхождения — от таинственных и вневременных Сынов Божиих. Все это было так сложно, путано, но Урсула не сдавалась.
И вновь она слышала Голос:
«Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие».
Ну, это понятно: игольные уши — это тесные ворота, доступные пешеходу, в то время как большой верблюд с горбом и поклажей не может протиснуться туда при всем своем желании, однако маленький верблюд рискнуть все-таки может: учителя в воскресной школе говорили, что для богатых Царствие Небесное не закрыто.