— Вы что здесь делаете? — обрушилась женщина–боровичок на него с очередным вопросом, ни секунды не сомневаясь, что Воронцов обязан тут же ответить.
Когда–то он завидовал таким людям — боевым, напористым, не признающим преград. Потом стал замечать, что такая непосредственность часто граничит с хамством.
Сейчас он был застигнут врасплох и потому в ответ только пожал плечами:
— Гуляю. А что, собственно, случилось?
— Как что? — изумленно воскликнула женщина. — Через двадцать минут ваша передача, а вы гуляете?!
До Воронцова не сразу дошло, о чем она говорит. Потом понял, что это одна из телезрительниц. То, что передачи записываются за неделю до эфира, ей и в голову не приходило.
— А–а, — изобразил он на лице озабоченность, — а я вот как раз туда и иду.
— А вы успеете? — деловито осведомилась она.
— Успею, успею, меня машина ждет, — заверил ее Воронцов, — извините, пора. До свидания.
— До свидания, — отчеканила дама, — значит, я пошла смотреть.
Воронцов покивал головой, понимая, что самое лучшее — промолчать, потому что каждое его слово могло повлечь за собой новый вопрос непрошеной собеседницы, и ускорил шаг.
Его уже давно не огорчали и не раздражали улично–транспортные диалоги, к которым он относился как к неотъемлемой части своей работы. Все люди разные, и если одни понимают, что у него должно быть право на такую же, как у них самих, неприкосновенность, то другим кажется, что публичный человек принадлежит всем.
Он был рад, что когда–то придумал эту передачу с угадыванием авторов по отдельным строчкам, с призами, с круглыми читательскими столами, а главное — с печатанием книг.
Насмотревшись в свое время таких передач, как «Книжная лавка», «Домашняя библиотека», «Круг чтения» и даже «Графоман», Воронцов подумал, что все они построены вослед за родоначальницей, «Книжной лавкой», по одному принципу — напечатают издатели книг, а потом предлагают их читателям.
А что, если сделать наоборот?
Почему это никому не приходило раньше в голову? Ведь так просто — предложить два десятка произведений, дождаться, пока через месяц придут заказы, и если заказов более пяти тысяч — подключать издательства. А через три месяца рассылать уже готовые и оплаченные книги по адресам. Во–первых, никакого финансового риска, а во–вторых — любой может иметь именно ту книгу, о которой мечтал.
Передача сразу стала популярной и окупаемой, издатели начали приветливо улыбаться при встрече, потому что, печатая воронцовские заказы, им не надо было ломать голову над сбытом.
Другое дело, что сам Воронцов не умел использовать те возможности, которые появляются вместе с известностью. Много раз он клял себя за это, много раз решал попросить, коль уж не умел требовать, хотя бы нормальную квартиру, но все его начинания так в нем самом и погибали.
Конечно, лет пять назад все было бы по–другому. Но вдруг его покинула воля к жизни. Он сам не понимал, как это случилось. Просто все стало неинтересным, пресным, привычным, словно бы уже бывшим когда–то с ним же.
Поэтому в поисках новизны, интереса он больше думал о процессе, чем о результате. И с удивлением обнаруживал, что его идеи, им же и воплощенные, приносят огромные прибыли другим людям. Он не обижался, хотя чувство досады не оставляло — ему казалось, что они сами должны оценить его роль и с пониманием отнестись к его проблемам. Даже гримерша удивлялась воронцовской наивности.
«Интересно, — подумал он о «боровичке», — какие горы смогла бы свернуть на моем месте эта пробивная дамочка?»
И тут же одернул себя: «Каждый — на своем месте. Разве не учишь ты своих студентов тому, что не надо завидовать, а надо делать так, чтобы тебе завидовали. Хотя, впрочем, не мной придумано, что сапожник всегда без сапог».
Воронцов редко бывал в этом парке по совсем уж смешной причине — парк назывался Воронцовским. Здесь были знаменитые каскадные пруды, красивая возобновленная церквушка, руины старого замка… Другими словами — все, что душе угодно для относительного уединения и покоя.
Но вот это название!.. Из–за него Воронцов чувствовал себя в парке бедным родственником, тайком забредшим, чтобы полюбоваться на чужое богатство.
И сейчас, вспомнив о названии парка, он понял, что настроение начинает портиться и самое лучшее, пока еще кто–нибудь не встретился, отправиться домой и посмотреть собственную передачу, тем более, что на монтаже он не был и понятия не имеет о том, что же в конечном итоге получилось из трехчасовой съемки.
Подходя к дому, он увидел, как на третьем этаже девяностолетняя соседка Александра Александровна, выглянув в окно, быстро перекрестилась — сколько ни объяснял ей Воронцов, но она так и не смогла взять в толк, как это можно в одно и то же время быть в двух местах сразу: на экране и на улице.
Передача шла уже минут десять. Экранный Воронцов увлеченно рассказывал о Шекспире, и было в его голосе, взгляде, жестах что–то такое, что заставляло поверить ему и тут же броситься заказывать еще неизданную книгу.
Глядя на экран, Воронцов в очередной раз поймал себя на мысли, что ни разу за два года существования передачи не поверил в то, что там, в телевизоре — он. Это был другой человек. С его лицом, его руками, в его костюме, но — другой, потому что в настоящем Воронцове не было столько энергии, убежденности, да и сами по себе фразы настоящий Воронцов не в состоянии был выстроить именно так.
«Без сонетов Шекспира я не умею представить любовь. Конечно, она существовала бы и без них, как была и до Шекспира, и — всегда. Конечно, любить можно и без Шекспира. Но зачем–то же мы дарим цветы, без которых вполне можно прожить? Я не стану говорить о ревности, о муках сомнений, о счастье взаимности. Не потому, что мне нечего сказать об этом, а потому, что лучше Шекспира все равно не скажу. Возьмите и читайте. А я завидую тем, кто впервые откроет для себя неотпускающую тайну его поэзии», — доносился из телевизора воронцовский баритональный бас.
— Ага, вот сейчас все и возьмут, и прочтут, — язвительно ответил он сам себе, пока шла музыкальная перебивка. Хотя точно знал, что на это его «шекспировское» предложение откликнутся самое малое тысяч десять книгоманов. А через час телефон будет беспробудно занят — господа издатели станут предлагать услуги.
Слушая собственные размышления о шекспировских трагедиях, о его театре, о тайне имени, Воронцов не мог избавиться от мысли, что кто–то другой, на него похожий, но ему неведомый, изрекает эти истины с телеэкрана, потешаясь над ним, настоящим — мол, взял я твою оболочку, и попробуй докажи теперь, что ты не верблюд; мол, что хочу, то и ворочу, а расхлебывать все равно тебе.
Досмотрев передачу до конца и немного попереживав из–за досадных сокращений, Воронцов впервые поймал себя на мысли, что пора прекращать это раздвоение, уже ничего не дающее ни уму, ни сердцу.
Больше всего ему хотелось на неделю остаться одному — без телефона, без обязательств, без необходимости ежедневно если не прочитывать, то хотя бы пролистывать два–три тома…
Хотелось уехать в лес, в теплый дом, к нормальной неторопливой природе, которая не пыжится бежать впереди самой себя, а живет несуетливо, размеренно, самодостаточно.
Дня три промаявшись, он предложил режиссеру снять сразу четыре передачи — на месяц вперед, чтобы все имели возможность передохнуть. На том и порешили. Неделю Воронцов начитывал материал и сочинял тексты, затем еще три дня почти не выходил из студии, обливаясь потом под софитами, и наконец ощутил себя свободным на целый месяц.
Сначала он не мог поверить в свалившуюся на него свободу, в возможность никуда не торопиться, не опаздывать, не ложиться в три часа ночи и вскакивать в восемь утра.
Потом как–то втянулся в новый ритм, во вкус созерцания и решил наконец–то поехать в деревню, куда уже года три зазывала его тетка.
Почти осенняя деревня встретила Воронцова настоящим половодьем последних летних деньков. Можно было только придумать более теплые дни, более вкусные яблоки и более свежий воздух. С самого утра все наполнялось светлой грустью замешкавшегося лета, не скрывающего, что через неделю от него не останется и следа. Желтеющие листья шуршали на ветру, готовясь расстаться с ветками. Сливы, холодные после ночи, висели чуть ли не гроздьями. В доме витал запах грибов — нанизанные на толстые нитки, они сушились на зиму.