Ж.Моннуайе. Дама с саком.
И.Бекелар. Страсти Христовы.
Из русских художников мельком увидел П.Федотова, В.Худякова 1837 г., В.Штеренберга «Спорщики», Геймера «Художник под зонтом».
1. За Левинсоном: получить точный перечень гравюр и рисунков зарубежных мастеров из польских собраний.
Об этом будет речь с поляками 25 июня с Тройницким.
2. За Марка Философова заступился С.Н.Тройницкий. Найти Н.Кондакова и доставить в Эрмитаж.
3. Посетить московских коллекционеров. Недоразумения с Левинсоном.
В последние дни пребывания в Москве в Художественный театр уже не заходил. Утомили бестолковые заседания, на которых так и не решили ни обмен с москвичами, ни возврат польских трофеев. Начались взаимные недопонимания. Слова Войкова в отношении Польши прямо не очень дружественные.
Наша домработница Мотя Шаповалова побывала в КУБУ и выяснила цены на продукты. 4 фунта сахара, которые нам выделили,*по 500 000 рублей за фунт, 8 футов муки по 457 500 рублей.
На рынке цены еще более внушительные.
Сегодня, наконец, собрался с силами и написал письмо заведующему художественной частью Александринского театра Юрию Михайловичу Юрьеву, в котором выразил негодование за напрасно потерянные полугодовые труды в театре, в который, кстати, был приглашен, но отдан на растерзание бестолковым чиновникам.
«Дорогой Юрий Михайлович!
Несмотря на свое отвращение к письмам, все же вынужден Вам писать, ибо наши беседы ни к чему до сих пор не привели. Помните, как я топорщился, как Вы сделали мне честь обратиться ко мне, помните, как я Вам пророчил, что именно то и должно произойти, что сейчас произошло и происходит. Однако задача могла быть и не так трудна. У меня слишком тяжелыйопыт с моей деятельностью в Мариинском театре, и я слишком хорошо успел познать как нашего симпатичного и героического директора, так и всех его аколитов, чтобы рассчитывать на благополучный исход в этом новом случае. Но Вы своей настойчивостью сломали эту косность.
Впрочем, имейте в виду, что я вовсе не иронизирую, когда только что назвал нашего директора симпатичным и героическим. Таким я его считаю всерьез, его обаяние поддается деформации больше чьего-либо (недаром я в нем узнаю многих, но, увы, не всех черт Дягилева). А в его героичности нетрудно убедиться всякому, кто видит его борющимся со всеми стихиями, а среди них с самой страшной — со стихией ничегонеделания и вытекающей из нее деморализации.
Но, дорогой мой Юрий Михайлович, не симпатичность, не героичность — наши друзья. Не манию героичности, что отличает меня от него, чего должен ожидать от Ивана Васильевича (Экскузовича), а именно деятельности, теперь же этого не получается. В случившемся (в нарушении договоренности) Вам могло показаться, что я театру все же нужен, что мной можно даже козырнуть. Вот почему и он принял активное участие в привлечении меня вновь, пойдя на повинную и на все мои условия, на столь для меня долгожданную надежду. Но теперь, когда его захлестывает помянутая стихия, ему требуются усилия и ему не до меня, не до того искусства, которое я представляю. И это до того понятно мне, что я, к собственному удивлению, не нахожу в себе злобы на этого чиновника, уступив его капризу. Я убил свои силы на самую деятельную работу над спектаклем, забросив все свои труды дома. Могу винить только себя, свою слабость, свою недогадливость, а также и Вас, дорогой мой, ибо Вам следовало бы привлечь меня к делу, учесть свойство моего характера и взять меня специально своим исполнителем.
Да, дорогой мой Юрий Михайлович, этого Вы не сделали, что тревожит меня, ибо считали почтенным человеком, опекали как «дедушку» и «патриарха». И вот мне снова приходится переживать весь срам и все мытарства с «Петрушкой» и «Пиковой дамой», то есть я должен конфликтовать, что не в моем стиле. Как можно со мной не считаться, как можно довести все дело до того, что я оказался ненужным, беспомощным и т. д. Разумеется, в глубине души я остаюсь «особа в себе» и вовсе не предосудительного мнения. Но, увы, этого возмущенного сознания своего достоинства не всегда бывает достаточно, и, во всяком случае, я могу быть в претензии на мое твердое одиночество, которым лишний раз подверг испытанию силу моего воздействия на других, благодаря коим я вижу, что я опять, несмотря на все мои достоинства и сознание их, оказался в дураках.
Вынудила меня высказаться сила моего воздействия, благодаря Вам я вижу на себе очень смехотворный дурацкий колпак.
Однако довольно суесловия и перейдем к сути. Дело это в моем совершенном убеждении, что «Мещанин во дворянстве» не пойдет и, во всяком случае, не пойдет в этом сезоне. Зато устроили постановку для кучеров, а нужно культуру театра поднести не как «Дневник сатаны», «Дядюшкин сон» и массу еще другого, не считаясь уже с заказанной и наполовину приготовленной пьесой. Все это в порядке вещей, столь же в порядке и то, что я до тех пор не единым словом не отстаивал интересы «своей» пьесы, молчал во всех тех случаях, когда нередко назревали обстоятельства, явно зловредные для меня, а, следовательно, и для судьбы театра. Моя постановка, по моему внутреннему убеждению, могла бы его уберечь от нудных парадоксов. С подмостков Александринской сцены раздался бы вечно заразительный смех Мольера, поднесенный без выкрутасов на чисто актерском мастерстве и в приличной обстановке.
Но вот, повторяю, я уверен, что этому смеху никак не суждено раздаться, а потому прошу отпустить меня.
Я знаю, Вы будете протестовать. Вас я этой жалобой огорчил, но все же мой этот шаг вызывает чувство облегчения и серьезную настоящую симпатию героизма. Но окончательно затурканная дирекция восхищенно молится на министерство финансов и утешает новых аколитов от «Меблированных комнат королевы», успокаивает, анонсируя «Дневник сатаны», являющийся презентом для гениального Раппопорта, а для остальных спектакль пройдет незамеченным, только иные тоже похвалят дирекцию за разумную экономию. Между тем — более чем своевременно — с этим вопросом накопительства пора покончить. Этой постановкой я хотел залатать все свои издержки за восемь месяцев этого года (я принялся за сочинение эскизов и за разработку текста еще в июне). За все это время я ничего не писал касательно декораций, не сделал ни одного эскиза, я вообще забросил все свои дела (кроме эрмитажных), и с этим теперь пора покончить, ибо я не настолько богат, чтобы бесконечно отдавать даром свое время на подобные пустые затеи. И Вы, дорогой, должны мне облегчить, как вытащить ногу из стремени. Я же этого не осуществлю, от того, чтобы вообще когда-нибудь поставить гениальную пьесу своего любимого автора на сцене Александринского театра, а особенно удивительно, что я сам ее оставляю при Вашем участии под эгидой дирекции. Я мечтал использовать все то, что я придумал, но именно для всего этого теперь не время, и не потому, что мне так обещано, не потому, что в театре не до меня, но для того, чтоб бездарно отнеслись к моей художественной личности, к моему художественному труду, и между тем без этого никакая работа у меня не пойдет. Подождать более сносной обстановки, возвращения в более культурные условия, ждать более сознательного отношения у наших заправил (в частности у нашего симпатичного и героического директора). К тому, что я из себя представляю, что я могу дать театру? Я могу дать довольно много, но, разумеется, не в том, что будет служить чудовищному блудословию, как то: заседания, на которых до моего настоящего художественного авторитета, до удивления, нет никакого дела, и не в том, что буду тратить свои нервы на переговоры с Божидаром, на ожидания обещанных телефонов…
От всего этого умоляю Вас избавить меня и вообще разрешить мне уйти в ту тень (в отношении Александринского театра), из которой Вам угодно было меня вытащить».