Пятница, 3 мая Сегодня написал письмо Луначарскому: «Снова должен писать Вам, так как едва ли удалось бы поговорить нам без свидетелей и высказаться с той свободой и полнотой, с которыми, я считаю, это нужно сделать. На сей раз я уже не смотрю в лес, а прямо ухожу в него. За этот год при всяких режимах я достаточно проверил свою органическую неспособность служить и быть, тем не менее, впряженным в государственную колесницу. Хоть я и ощущаю это, я все же думаю, что имею право судить о том, что творится в жизни неведомой для меня бюрократии, если не с партийной и не с политической, то хотя бы просто с человеческой точки зрения. Я рассчитывал до этого года быть вдали от государственной машины. Не забыл и престольную Москву и поэтому обращаюсь к вам не как к министру, а как к частному лицу, как к человеку, которому, мне кажется, полезно иногда взглянуть со стороны на то, что делается вашим именем. Анатолий Васильевич, Вы знаете, что я не социалист и в социализм не верю, но Вы помните, что все же я в социализме видел выявление многих благородных человеческих убеждений и поэтому не могу отказать в своем сочувствии этой утопии, но по своему исходному чувству — прекрасной утопии, часть которой должна развиваться согласно закону, что все прежнее имеет глубокие корни в человечестве и должно расцвести в силу органической необходимости. Но то, что творится сейчас, опрокидывает такое предвидение и, напротив, отравляет тех, кто видит в социализме добро, и ободряет тех, кто видит в социализме пришествие Хама. Внушительная природа социализма оказывается не прекрасной, а чудовищной, не человеческой, а дьявольской. Социализм оказывается даже не подлинным христианством, а каким-то его антиподом, учением величайшего зла, величайшей несправедливости, величайшего попрания личности, в сравнении с которым все прочее зло, бедствия, все былые несправедливости и попрания явились попранием чуть ли не всего на земле. И по-прежнему хочется думать, что под этим «чудовищным недоразумением» — главная беда та, что ведет к духовной гибели. Между тем только это я имею в виду и вижу. В потоках слов, которые все еще извергаются, ни одного слова настоящего — государственного, разумеется, понимания свободы и уважения личности или хотя бы здравого восприятия деятельности и ее насущных интересов. А если переходить к отдельным случаям, фактам, то просто становится непонятным, как могли люди до такой степени обезуметь, так скоро потерять все достижения культуры (самое ценное в культуре — это быт, это основы нашего существования, это общественно-жизненные инстинкты, выработанные бесконечным, веками созданным опытом), как могло случиться, что на все еще огромном пространстве российского государства царит убогое провинциальное дилетантство, в сравнении с которым даже эпоха Николая II представляется царством мудрости и благопорядка. И Вы, Анатолий Васильевич, человек подлинной культуры, можете это терпеть, можете скреплять своим именем ужасы, нет, хуже, нелепости и мерзости, которые творятся дилетантами от социализма, людьми, не таящими в себе ничего, кроме личностных счетов, личного озлобления и плохо переваренных брошюр? Я Вам не друг и не товарищ, но в наших нынешних беседах, которые я имел с Вами, мне чудилось, что Вы человек, обладающий при очень широком уме — добрым сердцем и искренним желанием делать добро. И поэтому я готов был Вам помогать в Вашей первой задаче. Жизненные обстоятельства отстранили меня от дела, не дали Вам досуга хоть раз и вовремявыслушать мой далекий от суетных забот голос, и сейчас все осложнилось так, что я только могу желать уйти подальше, не видеть больше расплясавшуюся стихию глупости и пошлости… Но, уходя, я взываю к Вам все еще в убеждении, что Вы умный и добрый, что Вами многое понимается и что Вам, наконец, не безразлично. Тут еще играет огромную роль вера. Вы верите. Я не хочу думать, чтобы Вы верили во все, чему учит максимальный социализм, но Вы верите в самую его стихию, в путь, в цель (больше делая вид, что верите в определенные сроки). Я же не верю в социализм, в самую его идею, лежащую в основе его. И не могу я верить в него, потому что я человек религиозный и не способен отрешиться от того, что недвусмысленно твердит мой отлично знакомый всякому религиозному сознанию голос. Твердит же моя совесть как об основном человеческом законе — о свободе. Я и Христа принял, потому что я пропитался им. Разумеется, я отчасти плохой христианин в смысле исполнения законов христовой веры (это уже другой вопрос — распущенность безобразия), но все же я принадлежность к Христу имею потому, что он учил о проявлении личной свободы и царстве Божьем, доступном для всякого, кто поверит, кого коснется благодать.
При этом я еще очень проникся истинностью слов: «Богу — божье и кесарю — кесарево!» И вот если кесарево меня и волнует и возбуждает, то все же оно не притягивает, оставляя меня чуждым. «Кесарево» — есть неприемлемое и при всяком строе — принуждение, гнет, власть(вся власть от Бога — это тоже истина), но еще не значит, что одна власть лучшедругой (одинаково необходима и одинаково угнетающая). Я же хочу свободы, вижу только в свободе, в свободномдолге истинно человеческое. Напротив, социализм есть отрицание свободы личности, есть самое странное их лукавство, при воплощении государством, цезаризма, принуждения. И все же я приветствую то самое, во что Вы верите. Именно для моего сознания это «подобие христианства» должно послужить вящему выявлению христианской идеи, ох, трудно найти подлинный подход к основным тайнам жизни. Однако как раз все, что сейчас творится, облегчает этот подход, «оголяет правду», проливает свет в самые глухие душевные тайники. Я и не страшусь того, что делается, но, понятно, я бы противоречил себе, если бы принимал в этом прямое участие. Я готов помочь в частных случаях, там, где это могу сделать без слишком большого насилия над собой (насилие всегда будет — таков удел нашего существования). Но я не могу себя превратить в слугу принципа, который я не признаю и не могу признать. Я и предшествующий строй не признавал, не признаю и ни один из существующих или бывших строев. Именно потому, что я художник, я знаю слишком хорошо цену личной свободы, я влюблен в свободу. Недаром Платон предлагал таких «негодных людей», как поэтов и художников, изгонять из государства и по-своему был вполне логичен. Итак, дорогой Анатолий Васильевич, да послужит Вам эта моя исповедь к выяснению моей позиции. Повторяю, не принуждайте меня, никогда не служившего, стать «чиновником от социализма», дайте мне исполнять и впредь свое назначение — быть вольной птицей. Ей-богу, нас не так много, чтобы опасаться, как бы наша деятельность не внесла дисгармонию в идеально налаженный механизм строя. Остаюсь преданный Вам, Александр Бенуа». Суббота, 4 мая Сегодня наконец отправляю письмо Горькому. «Дорогой Алексей Максимович! Письмо с аналогичным содержанием (и лишь в несколько иной редакции) я собирался послать Вам в Крым, но не послал, так как узнал, что могу побеседовать с Вами лично, но я все же прибегаю к письменной форме, ибо она позволяет более толково высказать некоторые вещи. Вы от Гржебина уже знаете, что я вышел из «Новой жизни». Последним и решающим побуждением может явиться упадок моего духа или малодушие моих друзей. Я долгое время сопротивлялся убеждениям друзей, настаивавших на том, чтобы я ушел из «большевистского органа», чуть ли не с первого дня моего в нем выступления, но после того доброжелатели избрали более хитрый способ. Я вынужден был уступить, не будучи в силах противостоять столь незаслуженной одиозности «Новой жизни» (которую считаю наиболее приличной газетой). Я бы все равно не мог оставаться в ней просто потому, что я сам стал чувствовать себя в ней чужим и лишним. Ведь я «органически аполитичен» и ни в какие политические системы не верую. Между тем «Новая жизнь» есть орган по преимуществу политический и партийный. В дни весны русской революции это мое расхождение с общим направлением «Новой жизни» представлялось не столько важным. Для меня мир делился на людей, бескорыстно ищущих доброй жизни, и людей, эгоистических заинтересованных в захвате и сохранении всяких жизненных благ. Сердце мое было с первыми, против вторых. Я пошел к Вам, считая, что я буду с людьми, свободно выступающими за правду, и совершенно не такие люди оказались среди сотрудников «Новой жизни», и Вы первый тут. В общем, одиозные черты определились, и я увидел, что это все не так, и сейчас уже ясно, что картина изменилась до неузнаваемости, что мера злобы, ненависти, мести не во имя общего блага, а во имя торжества своей партии, своего класса, и «Новая жизнь» отнюдь не представляет исключения в этом смысле, но обнаруживает как раз тот самый «дух войны», в котором я усматриваю величайшую мерзость запустения. Соблазнила меня вступить в «Новую жизнь», главным образом, возможность высказаться по вопросу о мире. Напротив, с социализмом я не имею ничего общего, да и никогда и не интересовался им, считая его религией весьма почтенной, но лишенной того, без чего трудно быть религией Бога. Я и не к социалистамшел, а шел к людям, желающим водворить мир. При этом меня вовсе не беспокоил вопрос, будет ли этот мир «демократическим» или нет, просто потому что всякий мир «демократичен», ибо снимает тяготы и нужду, лежащую наиболее удручающим бременем именно на трудовых массах. Для меня мир был бы благословен, откуда бы он ни шел и во имя чего он ни был бы заключен. На самом деле, важный вопрос о мире получил теперь значение чисто военно-партийное. Он, о горе, приобрел значение какого-то яблока раздора (это мир-то!), и в этом смысле «Новая жизнь» не менее повинна, нежели другие газеты, ибо она стала пользоваться принятием мира для целей своей партийной тактики, а по существу ее столбцы заполнились «духом распри». Уже с средины мая я понял, что не вправе вносить диссонанс своего абсолютногомиролюбия в хор воюющих за своих богов и за свою партию людей. Постепенно я убеждался, что по долгу перед самим собой мне необходимо их покинуть. Помянутый натиск друзей нашел уже это решение вполне созревшим, вполне готовую почву и, в сущности, только осложнил дело. Назревание шло само собой. Вы скажете, что я мог бы эти самые мысли высказать в газете или что я мог бы вовсе не касаться политических тем. Но относительно последнего я прямо скажу: меня ничего, кроме политики(или, вернее, «философского отношения к действительности»), не интересует. А что касается того, чтобы об этом писать, то даже при разрешении редакции у меня не хватило бы теперь на подобный подвиг духа. Если бы еще я себя не чувствовал таким одиноким! Но именно сознание одинокости обуславливает во мне ощущение полной беспомощности. Что я прав, в этом я не сомневаюсь, но чтобы эту позицию выразить достойным образом, на это требуются иные силы, нежели те, которыми я располагаю. Больно тяжел камень! Если бы Вы еще были со мной в момент, когда во мне усилился процесс упадка духа, вероятно, Вы вздумали бы вызвать во мне новый приток упования и веры в себя. Но, в сущности, мне думается, что это было к лучшему, что Вас здесь не оказалось. Ваше воздействие привело бы только к временному ободрению и к тому, что я углубил бы те внутренние недомогания, которыми я болен. Так в самых общих словах кончая письмо, я не хочу от Вас скрыть, что мне было бы бесконечно больно разойтись с Вами лично по мотиву чисто общественного характера. Больше всего меня мучило бы сознание, что Вы меня не поняли и что Вы неверно оценили мой поступок. Однако я надеюсь, что Ваше сердце, которое мне знакомо по Вашим книгам, не допустит неверной оценки моего поступка. Мне было бы тяжело потерять с Вами связь и потому, что именно в Вас я продолжаю видеть того человека, который еще, можно сказать, отделяется от всякой партийной суеты, от всей «общественной военщины», выражая подлинные, абсолютные слова любви. Вы, я в этом убежден, обладаете силой убедить и призвать вернуть гибнущих во взаимной ненависти, одичавших людей к миру, к дружной обшей (непременно общей), а не разбитой по классамработе. Именно Вы в качестве чистого художника (а не политического деятеля) можете оказаться истинным целителем погибающего и одичавшего в ненависти человечества. А мы с Вами (наверное, каждый по-своему) любим это человечество больше, чем все расходившиеся болтуны и обезумевшие в страхе обыватели. Всегда готов Вас видеть, дорогой Алексей Максимович, но сам свидания не прошу, ибо не знаю, как Вы отнесетесь к моей «отставке». Во всяком случае, знайте, что душевно я с Вами. Александр Бенуа». |