Однако весь Берлин какой-то раздраженный, насторожившийся и не столько из-за переживаемого острого политического кризиса, который к тому же как будто уже миновал или дошел до временной передышки после подачи в отставку Куно (по объяснению в «Жорнал», не пожелавшего взять на себя ответственность за признание Германией необходимости полной сдачи) и избрания лидера Фолькспрехт Штреземана (как кажется, тоже не собирающегося эту ответственность принять, а скорее готового придерживаться той же системы — прятанья головы в песок), иначе не столько из-за этого кризиса, сколько из-за нелепости всего положения безысходности, в котором (только теперь немцы это начинают понимать, и то не до конца) целый народ во много десятков миллионов душ очутился благодаря военному банкротству и общему мировому оскудению. Эту безысходность мы в России ощутили еще в 1917 году, что и привело к двум революциям и что создало, всего хуже, ныне уже на 3/ 4пережитую фантастику нашего существования в продолжение пяти лет. И теперь мы в России в привилегированном положении выздоравливающего организма. Напротив, здесь огромное и мощное по своим духовным и физическим силам государство только еще начинает по-настоящему ощущать свой тяжелый недуг. И оно все еще не очень сознает, в чем дело, видит врагов то тут, то там, а на самом деле погибает от внутреннего «истощения», при все еще полном «параде» внешней жизни (чего у нас не было. Скорее, в первые годы революции был другой «парад», правда, сильно «вздутый», но как-никак пьянивший своим пафосом). И правы в своей презрительной жестокости французы: «Это расплата за развязность!»
Вся соль в этом. Однако вопрос еще больший: станет ли тем же французам, станет ли всему миру легче, когда этот могучий атлет мирового машинизма упадет. А наилучшим показателем, наилучшим градусником в этой болезни служит пресловутый курс марки и все еще продолжающаяся свистопляска вокруг этого показателя безысходности. Дело пока непоправимо, ибо кровь из организма продолжает утекать, и не может быть такой пробки (у нас роль пробки сыграла если не сама доктрина, то возможность во имя ее отказаться от обязательств и на сем покончить с войной), которая бы заткнула эту утечку. Вовсе дело здесь не в Руре, игравшем скорее роль «приличного развлечения» (если не козла отпущения), а дело здесь в том абсурде, который опутывает всю жизнь и который начался до Рура, когда доллар стал котироваться в сотнях, а затем и в тысячах марок. Но пока не было «миллионов», немец еще не впадал в панику. Теперь же он терроризирован цифрами. Это видно уже из того, с какой тщательностью, с какой претензией на изящество печатают пятитысячные, десятитысячные и стотысячные кредитные билеты, ныне равняющиеся пфеннигам. Глупее глупого то, что они снабжены портретами каких-то бюргеров, писаных когда-то Дюрером, Гольбейном, Брунком. В этом неуместном эстетизме сказывается вся дряблость политической мысли нашего времени, ставящая всё на счет «буржуазии», тогда как это есть явление более общее — явление старческого маразма и растерянности всей культуры.
Начали мы ощущать здешнее финансовое безумие еще на пароходе, при первых же платежах, когда вещи, только что у нас стоившие какие-то реальные деньги, вдруг стали отдаваться за гроши (например, за стакан пива я заплатил 10 000 марок, что, даже по тому курсу доллара, который был в этот день известен на пароходе через радио, причем больше новых сведений с биржи не поступало, равнялось двум пфеннигам прежних денег). Не краснея я мог дать на чай горничной за тяжелую трехдневную службу (во время качки и общего блевания!) всего одну марку. Но с особой яркостью я это увидел, когда пассажиры в таможне стали делать декларации того, сколько у каждого с собой денег, и добродушный (очень бестолковый) чиновник стал с величайшей тщательностью записывать каждый доллар и выдавать на него удостоверение, все время изумляясь нашему богатству (хотя и у самого богатого пассажира оказалось не более 300 долларов). Этот же чиновник по старой привычке приговаривал в ответ на всякие (нелепые) жалобы наших дам: «Это вам не Россия», хвастаясь традиционной честностью Германии, но тут же, когда наши патриоты высказали протесты с напоминанием о том, что и в Германии теперь крадут и взяточничество, он благодушно прибавлял: «Такова жизнь…»
Сейчас же получено тому подтверждение. По условию пароходная компания ввиду высадки нас в Кенигсберге, а не в Штеттине (взяв с нас до Штеттина 6 фунтов с человека), должна была пассажиров даром в III классе доставить до Берлина. Однако когда дело дошло до посадки на поезд, то нашлись какие-то отговорки: будто бы вследствие забастовки не доставлено в Кенигсберг достаточное количество ассигнаций, и нам пришлось за проезд платить. Мы утихомирились, когда выяснилось, что во II классе проезд стоит
1 200 000 марок, то есть даже по тому курсу, по которому нам считал кассир (это официальное лицо, заподозрить в трепотне которого не посмел бы в былое время самый лютый враг Германии) равнялось всего 2 марки 40 пфеннигов прежних денег!
Вообще же в Кенигсберге мы могли изучать зыбкость и дилетантизм всей операции с валютой. На станции нам считали доллар в 2 000 000 (у других пассажиров тот же кассир не пожелал его покупать выше 1 500 000 или 1 200 000 марок), в ресторане 3 миллиона, в кафе 2 200 000, шофер, катавший нас за город — 2 000 000, а на самом деле доллар в субботу остановился на 3 '/ 2миллионах, по другим же — на 4-х миллионах.
В Берлине в единственном в столь утренний час открытом буфете на вокзале (где всегда «безбожно» драли, но тогда безбожностью называлась разница в 10 процентов) мне на 5 долларов дали всего 11 миллионов 300 000. Еще особенность та, что всех обладателей валюты призывают продавать ее лишь крошечными порциями (зато поминутно карманы пустеют, и тогда готов менять хотя бы в убыток). Всего этого я не ожидал от немцев, от толковых, четких, столь реально ощущавших жизнь немцев. Когда у нас только начинались аналогичные явления, я указывал на Германию и утверждал, что там ничего подобного произойти не может, ибо там люди «слишком хорошо осознают стоимость труда и вещи, не то что у нас, в нашей стране сплошной фантастичности». На проверку же у немцев выходит, что и само представление о реальной цене исчезло. Думаю, что известной категории людей (специально оперирующей с валютой) это очень выгодно, но не им же одним мог удаться такой план — сбить с толку целый народ, а не только «умных финансистов» (на этих «мудрецов» — это доказала война — всегда «довольно простоты»), не только всяких легкомысленных и беспочвенных людишек («интеллигентов», поэтов, художников, прожектеров-доктрине-ров), но и соль земли немецкой — немецкого лавочника, который вместо того, чтобы наловчиться придерживаться той же реальной нормы или все продать поэффектнее, не перестает болтать зря о «дороговизне», отдавая свои товары буквально за гроши.
Вот несколько вчерашних здешних цен: проезд по городу
1 200 000 (то есть столько же, сколько проезд из Кенигсберга в Берлин вторым классом), проезд по Берлину — 1 200 000 (в былое время — 5 марок), завтрак в кафе без салфеток, но впрочем, по-старому — за двоих с пивом и на чай — 3 миллиона, угощение у Кракуллера (сидели на балконе, ибо внизу террасы больше нет), состоявшее из 2 блюд, — 700 000, то есть 1 марка 40 пфеннигов. Тут же такие окончательные абсурды: марка (почтовая) на заграничную карточку стоит 1800 марок, на письмо — 3000 марок. Зато слово в телеграмме (в Париж) обходится в 700 000.
Среда, 15 августа
Снова проснулся без четверти пять и уже заснуть не мог, а потому встал и засел за писанину. Это столь раннее пробуждение — не только показатель старости (недаром в кафе в Кенигсберге продавщица сказала про меня: старик. Я был очень поражен, но, проверив по зеркалу, вполне с таким определением согласен), но и следствие переутомления. Вчерашнее дело ужасной беготни (французское консульство, поиски меняльной конторы, размен 5 долларов в лавочке на Фридрихштрассе по 2–3 млн, завтрак у Кракуллера) сильно нас приободрали! Прогулка к шлюзам и Старому музею увенчались двухчасовой беседой с Мефодием Лукьяновым — сердечным другом Кости Сомова, с роскошной коробкой конфет; и уже когда я видел второй сон, появляются без предупреждения Тройницкие. Оказалось, что это Марфа Андреевна заставила его приехать на два-три дня в Берлин, специально, чтобы повидать Бенуа. Лукьянов возмужал, ему тридцать один год, пополнел, стал гораздо словоохотливее! В общем же обнаружил ту чрезвычайную любезность, «милость» (старался быть милым), готовность быть полезным, которая часто бывает присуща людям его секты. Весь же его разговор сводился к убеждению как можно скорее отсюда уехать, тут-де неспокойно, становишься иностранцем, еще может вылиться в какие-нибудь эксцессы или массовые высылки, обставленные самым должным образом. Мы сами третьего дня на себе испытали эту ненависть от лица хозяина из-за того, что у нас не нашлось мельче бумажки, нежели 5 миллионов (купили же мы почти на миллион). Акица была этим инцидентом до глубины души изумлена.