За эти дни я очень оценил лестницу Мраморного дворца и, напротив, совершенно раскритиковал лишенную конструктивного смысла удивительно разнокалиберную (тонкость пилястр при «толстых» орнаментах и барельефах) по декоративности и действующую лишь красотой материала… Правда, что еще ее ужасно уродует рококо, прибавленное в XIX веке, второго этажа, зеркала, заменившие средние пилястры и кронштейны, с которых свешиваются боковые люстры.
Нотгафт прямо в ужасе от (сообщенного ему одному) моего намерения ехать за границу.
Заходил с Акицей и Кокой в Общество поощрения и заказал оставить за мной одиннадцать английских закусочных тарелочек с синим рисунком (за 160 лимонов, то есть 1 р. 60 к.).
Еще один курьез о конференции. Отвечая на речь Пунина, «представитель власти» М.П.Кристи высказал следующее: «Советская власть всегда идет навстречу всему новому и не желает повторять ошибок старого строя. Вот почему мы вам и дали возможность экспериментально произвести тот опыт, который вы пожелали сделать, результатом чего явился Музей живописной культуры. Правда, судя по слышанной только что критике, никаких новых там приемов экспозиции не выявили и остались при старых, но все же именно там вы еще беспрепятственно можете эти новые приемы продолжать. Советская власть ни в коем случае не допустит, чтоб на них были бы проделываемы всевозможные, еще не подкрепленные опытом, эксперименты, могущие привести к разрушению исторически сложившихся систем и ансамблей!» Но, дорогие мои, разве этим самым, то есть разрушением, вы не заняты вот уже четыре года во всероссийском и даже мировом масштабе? Когда я это заметил на ухо Ферсману, этот лукавый толстяк заблестел глазами и прошептал в ответ: «Слава Богу, слава Богу, что постепенно они сами начинают прозревать!»
Во всех встречах и столкновениях с Кристи и Ятмановым, и Ерыкаловым, Сычевым и всеми прочими нашими художественными сановниками — всегда и очень определенно проявляется самый настоящий страх перед этими бесцеремонными господами, как внешний (как бы еще не погубили), так внутренний — как бы не опростоволоситься и не принять всякое прекрасное за ничтожное. Очень характерно последнее выразилось в словах Кристи: старое правительство не давало ходу молодым силам и смелым поискам, мы же ставим себе задачей всюду помогать и способствовать. При этом он и все ему подобные забывают, что из гонимых эти «молодые силы» и смелые поиски давно уже превратились в достаточно почтенные и чрезвычайно поощряемые, что человеку, желающему делать карьеру, скорее можно посоветовать удариться «влево, нежели оставаться справа», и легионы следуют этому совету (кто по расчету, вроде какого-либо прохвоста Гурвича, кто по инстинкту), хотя бы их вкус и вся их культура (вообще крайне низкая сегодня у молодежи) и влекли их к основам искусства, которые предопределяют правый уклон. Впрочем, сейчас может начаться и следует ожидать постепенного переползания с «левого» на крайне правый фронт (директивы чему уже дал Луначарский в своей речи на праздновании Островского, провозгласивший, что в драме нужно вернуться к Островскому, а в поэзии к Некрасову, в живописи — к традициям передвижников). Это вполне логично. Но и на сей раз официально поощряемое искусство, как десять, как двадцать, как пятьдесят лет назад, как здесь, так и всюду, окажется в стороне о того, которое создается душой и сердцем, вкусом и интуицией.
Понедельник, 11 июня
Сыро, дождит. Зелень все еще очень туго распускается.
Сегодня утром только узнал, что Эрнст схоронил свою мать еще вчера утром. Провожали фоб, кроме него, только Зина, Бушен и сестра Бушена (сестра Бушена была у нас к чаю вчера, но мы ее уже не застали). Погребение обошлось в 3 миллиарда. Евгения Сергеевна погребена в Александровской лавре. Почему Эрнст меня не предупредил, не знаю. Может быть оттого, что он не хотел видеть меня свидетелем убогой обстановки? Скорее же потому, что ему стало жаль меня. Ведь утром не ходят трамваи, и в такую далищу до Евгеньевской общины пришлось бы тащиться пешком. Он совсем убит (когда я в субботу был у них, он был совершенно обыкновенный и не более меланхоличный, нежели всегда; он вообще не из радостных и упрекает теперь себя за то, что недостаточно нежно относился к матери и не придал болезни ее более серьезное значение). Умерла она вовсе не от рака, которого у нее и не было, а от расширения аорты. Скончалась печальная старушка через три часа после своего прибытия в больницу на руках нашей дворничихи Дуни, которая ее туда и сопровождала в карете скорой помощи (стоившей более миллиарда). Сергей Ростиславович подоспел тогда, когда она уже лежала мертвой…
Объявил сегодня Тройницкому о своем отъезде. Он очень поражен и как-то огорчен, но, впрочем, он вообще весь какой-то страшно кислый, и как будто мысль о собственном путешествии его больше не так уж трогает. Завтра он отправляется в Смольный сдавать анкеты — свою и Марочки. Я его попросил мне достать оттуда бланки. Но разрешат ли нам троим, «главным» в Эрмитаже — ему, мне, Липгардту, — уехать одновременно? Не вызовет ли это еще каких-либо идиотских подозрений? И еще Нотгафт собирается ненадолго в Берлин, вероятно, для того, чтобы развестись с Рене и затем жениться на Тасе; кстати, от Акицы узнал, что Боткиным возвращают все их имущество, и даже серебро и картины. Это, очевидно, добрый и благородный Ерыкалов. Но дома они на себя все же не в силах взять.
В Совете ничего интересного, кроме юмористических рассказов о конференции. Все в восторге от Орбели. Меня и Тройницкого поздравляли с победой, Ольденбург даже остановил меня на площадке, чтобы выразить свое чрезвычайное удовольствие, полученное от моего доклада. Тут же он мне рассказал о С.Леви и об его впечатлениях от России — Москвы и Петербурга…
Поражен он был удобствами Транссибирского экспресса и абсолютной точностью его прибытия в Москву. Зато от самой Москвы он в ужасе, от ее разгильдяйства, от дикости нравов (какого-то молодого человека на улице он видел в подштанниках), от грязи, шума, суеты, бестолочи, от чудовищного количества нэпманов. Напротив, Петербург его поразил благородством, чистотой, порядком, и главное, — вежливостью его обывателей. Правда, его пребывание здесь скрасило то, что он жил в семейной обстановке, у своего старого друга Сергея Федоровича, посещение которого после тридцать лет разлуки и побудило его вернуться через Россию. Но и он наперед знает, что всему хорошему, что он будет рассказывать, не поверят, сочтут его за «ренди аус большевик». Но по крайней мере поверят тому, что Эрмитаж и прочие музеи действительно целы.
В Обществе поощрения я взял свои тарелочки (за 165 лимонов) и полтора пуда книг, географический американский журнал с чудесными фотографиями, особенно Мексики, Перу и т. д., которые мне достались за 52 лимона, иначе говоря, за 1 рубль по официальному курсу и за 45 коп. по реальному. Этот журнал мы вместе со Стипом, которого я затащил обедать (он очень соблазняется поддаться призыву Аргутона уехать, но в недоумении, на кого оставить квартиру с ее сокровищами), и рассматривали весь вечер. Обещанный же Лаврентьев не явился. Уж не угодил ли он в кутузку? Или запил?
Вторник, 12 июня
Весь день моросит, чуть потеплело.
Пишу черновики писем Аргутону и Сереже (Дягилеву). В 12 ч. захожу в АРА, чтобы предупредить о покупке Нотгафтом для них книг Лукомского и Шамурина (для мистера Квина, заинтересовавшегося ампирными усадьбами). Однако оказалось, что их расторопный мальчик на побегушках, «мистер Алекзандр», им их уже достал всего за 300 за все три.
После Эрмитажа, где я осматривал работу над брендом в 3-м этаже, я снова побывал в АРА, но Киртнера не оказалось, и я не мог сделать последних исправлений в адресах. Кини у нас в четверг не будут, они уезжают на две недели в Москву.
Дома меня уже ждали Монахов, Лаврентьев и Хохлов. Сообщил им о своем отъезде. Это их не особенно тронуло, так как моя постановка попадает на вторую половину сезона. Начинаем с Хохловым Плавта («Близнецов», художница, по моему совету, Ходасевич), затем «Северное божество», которое ставит Лаврентьев (в качестве художника я сам рекомендовал Коку или Женю Лансере), в декабре — «Борис Годунов» (Хохлов — Петров-Водкин), далее моя «Копилка» (все же я предпочитаю ее «Соломенной шляпке»), далее какая-либо мелодрама (скорее всего, «Парижский ветошник» для Монахова) и, наконец, «Снегурочка», для которой я настойчиво рекомендовал Добужинского.