Тяжелая, точно в тисках, голова. Пробую заняться «Щелкунчиком», но ничего не выходит. Слишком много всяких побочных идей и трюков (уж у меня «заходила» и печь, и часы, и шкаф с игрушками), а вот чего-нибудь цельного, ясного, простого, «очевидного» и, словом, вдохновенного нет. Хоть отказывайся!
Погода ясная, но холодно, деревья распустились вполне, только на правом берегу Мойки, в садах, они же только порошатся.
И вот работать бы, имея в виду уйму самых соблазнительных тем, но я так весь осел, ослаб, раскис, что и думать об этом не приходится.
Иду в контору, теперь за жалованьем. За три полмесяца Художественного совета в Александринке 195x3=585 и за три же полмесяца по Мариинскому театру (балетному совету, на котором я ни разу не был, но, правда, один раз, когда был на «предварительном» собрании, я им дал программу всего будущего года) 360x3 = 1080. Это оказалось больше, чем я рассчитывал. Итак, у меня в запасе вместе с 1300, полученного в виде «золотого дождя», снова более 6000, и в расходной книге положено 2000, из которых 1000 я предполагал Коке ввиду его безденежья, но он предпочел что-то продать из своего скарба. Увы, в конторе я снова попал в лапы Осокиной и Пугачевой и Воронова и, наконец, аполитично оскорбленного, что ему ничего не досталось из АРА, Сокова. Вид у него такой изможденный и жалкий (в два года он совершенно изменился), и мне стало так жалко, что я постараюсь ему припасти один из пакетов clothing.
Но как быть с Шаповаленко и с Чижовой — обе они в отсутствии, а я не решаюсь отправить их пакеты на имя кого-либо из служащих (например, Пугачевой) с тем, чтобы они их припасли до возвращения отсутствующих. Захожу в кабинет Янытаевского [?], но он и не заикается о приобретении моих этюдов.
В КУБУ дали мне целых 400 лимонов (около 4 рублей), больше, чем в прошлый месяц. Зато с продуктами (за ними по-прежнему ходит Таня, но это мы себе позволяем такую роскошь, большинство же «ученых» таскает по-прежнему мешки сами) обстоит плохо. Выдавать их будут отныне сразу на весь месяц, и вот ныне выдали по карточкам: двадцать восемь фунтов очень плохой ржаной муки, немного больше двух фунтов горького кухонного масла, около трех фунтов сахара (это вместо мяса) и шесть фунтов пшена — словом, ровно столько, сколько нужно, чтобы не помереть одному человеку с голоду. А как же быть семейным?
Захожу в Эрмитаж. Тройницкий водил каких-то важных спецов тов. Лазарсона (не то Гохран, не то Главвалюта) и нашего офасонившегося — («Петротока») Котомина. С последним такая дружба, что он обещает предоставить С.Н. свою моторную лодку. Я тем временем (не знал я, что он с Котоминым) завтракал у Марфы Андреевны вместе со Стипом. Марфа вся эксипированная, визжит от восторга перед котиком (Стип тоже одурел в своем обаянии этого дьявольски очаровательного зверька), жалуется на мигрень (вследствие чего ходит с распущенными косами) и встревожена тем, что муж, узнав, что требуется отдельный для нее паспорт к выезду за границу, забросил хлопоты об этом.
Вечером снова в Эрмитаж на последнее заседание оргбюро перед конференцией. Перед этим знакомство с Сильваном Леви и его женой, осмотревшими с Тройницким Эрмитаж. Он симпатичный, тщедушный старый парижанин, еврей; она безвкусная, без расовых особенностей дама. Комплименты, расшаркивания, церемонии — с той самой французской и месопотамской манерой, которую я наблюдал и на Дрейфусах, на бардаках и т. п. (С Ротшильдами не знакомы, но, вероятно, важные, суеверные.) Он и не без блеска, даже в говоре отборно французском. Все же некоторые интонации и какое-то слишком сочное воркование на букву Р. Они тут же отбыли к Ольденбургу, у которого и остановились.
Заседание было столь же бестолково и нудно, как и все прочие. В начале Кристи страшно вскипел против количества двадцати трех членов президиума. Зачем-де этот трафарет помпы и декора, унаследованный от старых обычаев. Под этим крылось желание уязвить автора такого «протокола» Ятманова. После часа глупейших прений (мне не дали отказаться от чести быть среди этих двадцати трех, ибо Кристи заявил: «Мы вас считаем негласно (?) возглавляющим весь аппарат дворцов-музеев») удалось свести с двадцати трех на пятнадцать.
Тройницкий провалил затем участие общества Старого Петербурга в конференции из-за чисто личных антипатий к И.Жарновскому. Тот же Кристи, который только что срамил собрание за его трусливую приверженность к старым навыкам, так испугался запоздалого, а поэтому формально уже не поддающемуся принятию заявления Лунина о своем желании выставить содокладчиками Филонова (и это несмотря на то, что они совершенно дифференцированно вообще говорят все более жестоко между собой), что один против, и, несмотря на горячие протесты Ольденбурга, заставил включить эту несомненную белиберду в программу.
Ерыкалов, провожая меня до трама, рассказал кое-что о своем прошлом. Он уже с пятнадцати лет работал и маляром, и иконописцем в Вологде и, в частности, у очень упадочного, но все же знавшего кухню художника Вахрушева. Революционный подъем 1905 года сбил его с этих иконописных путей. Позже он попал снова на них, благодаря Райляну, с которым он расписывал церковь Новодевичьего монастыря и которому верит; самой задаче, размаху, действию живописион обязан многим. Когда-то ему казалось, что всякое время, употребленное не на живопись, есть потерянное время, а теперь он уже шесть лет не берет кистей в руки. Сейчас ему тридцать два года.
От Нотгафта Тройницкий узнал, что в «Жизни искусства», редактируемой С.Исаковым, снова появился гнуснейший навет на меня по поводу формирования в здании Академии художеств музея истории Академии. Будто бы при Временном правительстве я был за то, чтобы все это раздать в Третьяковскую галерею и Музей Александра III, а ныне я уже снова мечтаю восстановить все в прежнем составе с возвращением и статуй августейших президентов. Кончается эта анонимная заметка непонятно почему-то пословицей «Курочка по зернышку клюет». Не настал ли момент перестать давать руку этой сволочи? Но вот: устало сердце от связанных с такими стычками, хотя бы и пассивного характера, волнений. И потом как-то грустно одну из этих гадин дразнить и как-то отвечать на их провокации — провоцировать на новые мерзости!
Рассказывал мне в несколько ином освещении Ерыкалов и о лекции А.Толстого. Он сидел близко и хорошо слышал. Все же небезынтересна была характеристика Парижа во время войны — трагический героизм, которым все трепетали в высшей степени. И вот от мира ожидалось тоже нечто столь же сверхъестественное, а тут сразу взяла верх житейская пошлость. Почему-то публика весьма это разочарование почувствовала на знаменитом погребении «солдатки». Самое характерное сейчас для Европы — это полное игнорирование как бы вышедших из моды, «деградировавшихся» понятий о гуманности, братстве, бескорыстном служении человечеству. Понятие чести сводится к платежу долгов, к психологии кредитора, возмущенного «бесстыдством» неоплаченного должка.
Получил сегодня письмо от генерального директора Штутгартского театра, обращающегося ко мне с просьбой предоставить им эскизы декораций «Пиковом дамы». Но, во-первых, у меня их нет, а во-вторых, судя по тону письма, ожидается безвозмездное пользование, а это мне «не по карману». Скука, что придется сочинять по-немецки деловое письмо.
Четверг, 7 июня
Утром сыро, уныло. Холодно с наклонностью к дождю. К 5–6 часам погода разгулялась, но не потеплело.
У меня ужасное настроение. Какой-то приступ ностальгии по Парижу и Западу вообще. Даже всплакнул. К тому же странное ощущение сжимания в голове. Посмотришь на себя в зеркало, на мелкие морщины, которыми, как рябью, стала складываться кожа на руках и на других местах, и видишь воочию позор и ужас старости, ее безнадежность. Время уходит, и с ним последние шансы на то, чтобы выпутаться, чтобы снова зажить прежней привольной жизнью, снова начать учиться (ведь я не могу заниматься своей историей, ибо убийственно отстал), снова поездить по белому свету, чтобы забыть все то, чем здесь за эти годы оброс, чем оплетен.