Но вот Луначарский уехал в Сибирь, и ответа на ходатайство еще не получено. Бродский добавляет от себя, что едва ли и будет получен благоприятный ответ, ибо и Экскузович, и Луначарский ненавидят благородную Мичурину, главным образом за то, что она в 1919 году получила полное возмещение за отобранные у нее в сейфе бриллианты. Тогда за это вызвалась хлопотать для всех артистов «друг властей» и чекистка Люся Самойлова (как же теперь та же Самойлова будет секретаршей Монахова в нашем театре). Но при этом она из полученного отдавала только малую часть, оставляя себе и сообщникам большую часть. Но с Мичуриной это не прошло. Она подняла скандал и добилась своего. Есть ли под этой сплетней хоть тень правды?
Труппа упросила еще Мичурину принять и вторую фамилию Самойловой (разумеется, не в честь Люси!) для того, чтобы отметить ее происхождение от этого славного рода (сказать кстати, от Комаровской вчера только узнал, что наш Мичурин самозванно так себя назвал. Она даже подозревает, я думаю, без основания, что он еврей). Показывал мне Бродский материалы по иллюстрации его монументальной (и очень безвкусной) книги о Художественном театре. Мне не везет. Два эскиза моих декораций находятся под ключом в доме Станиславского. Дома у меня ничего нет (а что есть, я боюсь доверить). Из Третьяковки и других мест не дадут. Придется довольствоваться какой-то застрявшей в театре дрянью и снимком с открыток. Статью я ему обещал через месяц.
Рябушинский вместе с И.Бродским снова в «Аполлоне». Но на сей раз взятый на откуп горхозом. На днях в железном ящике, который он перепродавал, не вскрывая, за границу, оказалось на 3 триллиона драгоценностей. Которые и забрал финотдел. Он не прочь мне найти покупателя на Мольера. Я прошу всего 600 руб. золотом за все. Очень настаивал на том, чтобы я ехал за границу.
Браза я угостил номером «Жизни искусства», в котором статьи и манифесты «левых». Читая Филонова, он дохохотался до слез. И сколько под всем этим самой подленькой смердяковщины!
Коке и Марочке лучше. Акица сама сшила себе прелестную блузу.
К обеду была Тася.
Вторник, 29 мая
Солнце, прохладно, облачно.
К вечеру холод. Вследствие того, что Мотя больна, а Черкесовы еще спали, мне пришлось идти в булочную за хлебом. Однако, хотя уже было 9 часов, но ни одна булочная в нашем околотке еще не открылась. Пришлось ждать на улице. Первой открылась маленькая, где пекарями и продавцами евреи. За 5 крошечных калачиков и 5 трехкопеечных булочек заплатил 18 лимонов.
Утром у меня снова Калачева с ответом от Осокиной и адресам тех лиц, кому я обещал еще попробовать что-либо достать. Однако Реншау, у которого я был днем, говорит, что у него пайков не осталось. Увидев мое огорчение, он повел меня к м-м Кеней за тем, чтобы узнать, не остались ли у нее лишки от списка. Однако без последствий. Милая кошечка ничего не смогла сказать и лишь обещала мой список передать, когда (Кеней) вернется из Москвы. Во всяком случае, четырех (больше всего мне хотелось бы удовлетворить Павлова, Кулевичеву, Фролову и прочих мною забытых!) я еще устрою, так как несколько открыток по моему списку вернулось без нахождения адресатов (среди них, помнится мне с былых времен, старая танцовщица Фролова, адрес которой дал Эрнст). В АРА я был днем, после Эрмитажа. В бесконечном хвосте получающих — масса мною облагодетельствованных (но не знающих, что это я устроил им паек. Нахальный мальчик Воронов вцепился в меня: дай-дай!). Я его не включил, он считается благополучным в смысле халтуры. Насилу отвертелся. У дверей Реншау, сотрудник Ершов (тот, что так удачно изображает башибузука на лошади). Он же пришел ко мне с мольбой выхлопотать ему и четырнадцати его товарищам пайки. Но на нет и суда нет. Пристроил еще актера Шумилова и еще кого-то.
Вечером на заседании у Юрьева. Соков вызвался подавать мне пальто, «мило» извинялся за то, что «вышло так неудобно». Я облекся в благодушие и счел инцидент исчерпанным. Экскузович, кажется, собирается хлопотать от своего имени пайки АРА, но, разумеется, останется с носом.
В Эрмитаже Совет. Ученый секретарь А.И.Макаров опоздал на час, так как его запер в архиве и ушел с ключом матрос-комиссар. Вообще в архиве всевозможные утеснения. Тройницкий считает, что архив в Эрмитаже переживает ту детскую болезнь, которую мы пережили в 1919 году, в достойные дни Пунина. Пришлось Макарову вылезти в форточку! Платонов не вытерпел и ушел из архива, Сиверсу до того дали отставку в качестве бывшего лицеиста или правоведа.
В воскресенье под руководством С.К.Исакова прошла большая экскурсия из музейных работников на пароходе в Шлиссельбург. Была взята масса пива и самогона — ершом все перепились, как скоты. Один Ятманов не пил и был очень сконфужен поведением своих сослуживцев и особенно коммунистов.
Ужасная гнусность получается с «Петербургом» Добужинского. Пришла бумага из Главлита (учреждение, тождественное Главному управлению по делам печати, но еще более жесткое и нелепое) за подписью какой-то двойной фамилии, требующая приезда для объяснения одного представителя от издательства Популяризации. Степанов совсем убит. Едет благодушный герой Чернягин. Везет он с собой рекомендательное письмо к «двойной фамилии» от застрявшего здесь со своими экскурсантами проф. Сидорова и к Каменеву от Щеголева. Вероятно, обойдется штрафом в полтора миллиарда и отеческим выговором за тайное несочувствие советской власти. Но может выйти и нечто худшее, лишь бы не изъяли издание из продажи, что совсем разорило бы наше издательство, и без того на ладан дышащее и не закрывающееся только благодаря изуверской преданности делу Степанова — Чернягина. Но какова вообще вся эта «конъюнктура»? Ведь от здешнего Обллита получено было после всяких придирок и произведенных поправок полное разрешение, и вдруг теперь такой пассаж, да еще с очередным вызовом в «столицу». Это при теперешних условиях жизни, при удушающей дороговизне, при невозможности найти себе пристанище в Москве! А та же Советская власть будет затем кичиться, что в ее время, под ее благословением, выходили такие прекрасные книги!
Вечером состоялось второе заседание (для меня первое) нового художественного Совета в Александринке. В него входят, кроме меня, и старые члены: Юрьев, Экскузович, Карпов, Смолич, Д.К.Петров, Соков, Кристи, Хейфец, вновь приглашенные — Хохлов, Лешков и Вивьен, выбранные от Рабиса, Сергей Радлов, «сам» Адриан Пиотровский, рожденный великой Пастуховой от великого Зелинского, действительно с виду «очень гениальный юноша» (ему на вид не более двадцати пяти), в бумазейной курточке, безбородый, со сверкающим взглядом мигающих и выкатившихся глаз, с речью хотя и тусклой по звуку, но весьма стройной и производящей ( желавший в этой компании производить) впечатление совершенной толковости. Спустя первые полчаса, как раз во время одной из бесчисленных инструкций, неумолимых своим разоблачением разобиженного Лопухова, что-то все настойчиво доказывавшего в «интересах актива», я обратился к соседу Экскузовичу с вопросом: а ведь, пожалуй («пожалуй» так, для формы, в глубине же просто убежден), этот состав совсем такой же бестолковый, как и прошлогодний, на что получил ответ: «В семь раз больше». Во время пышной, адвокатской речи Хейфица тот же Экскузович обратился ко мне с запиской: «Александр Николаевич, какой прохвост!» Зато Юрьев, вообще нервничавший и обрывавший очень бесцеремонно и. Пешкова, и Карпова, и Петрова, умиленно слушал то, что говорил юноша и даже шептал: «великолепно», «чудесно», когда что-то, впрочем, не очень глупое (но внутренне лукавое, имеющее значение подхалимства) принялся развивать Пиотровский, вероятно, нравящийся ему, кроме того, и в качестве «мальчика». Я финал не слышал и ушел в 10 часов, вызванный (по условию, заранее) телефоном из дома, но и того достаточно, что я наслушался и в чем царила (и по мнению абсолютной бездарности Юрьева, и по милости абсолютной внутренне присущей враждебности всех собравшихся) полная, безнадежная, а в результате совсем, разумеется, и бесплодная бестолочь.