Он привез и показывал две из тех книжек, которые выпускало его издательство. В серии „Вожди и деятели революции“, одна из них написана Митей С<тоновым> („Калинин“). Другая – Бобрищев-Пушкин („Володарский“). Трудно не сойти с ума. Бобрищев пишет о Володарском. Впрочем, у старой лисы большее чутье, чем у В<асилевского>. Это объясняется разностью крови. Он ухитрился спрятать свою фамилию не за одним псевдонимом, а сразу за двумя. Старая проститутка ходит по Тверской все время в предчувствии облавы. Этой – ходить плохо.
В<асилевский> говорит, что квартиру его описали. Вообще он въехал неудачно. Но все<-таки> поймите. Старый, убежденный погромщик, антисемит (Бобрищев-Пушкин) пишет хвалебную книжку о Володарском, называя его „защитником свободы печати“. Немеет человеческий ум. В<асилевский> говорит обо всем этом с каким-то особенным, подпрыгивающим, рамо<лен>тным весельем. Был один момент, когда он мне жутко напомнил старика Арсеньева. Все они настолько считают, что партия безнадежно сыграна, что бросаются в воду в одежде. В<асилевский> одну из книжек выпустил под псевдонимом. Насчет первой партии совершенно верно. И единственная ошибка всех Павлов Николаевичей и Пасманников, сидящих в Париже, что они все еще доказывают первую, в то время как логическое следствие – за первой партией идет совершенно другая, вторая. Какие бы ни сложились в ней комбинации – Бобрищев погибнет».
Эти одновременно жалостливые, горькие и пророческие строки – Бобрищев действительно погибнет, как погибнут все приехавшие из Берлина сменовеховцы, кроме Алексея Толстого, – Булгаков записал тогда, когда они с Любовью Евгеньевной уже были женаты. Их знакомство произошло в самом начале 1924 года. Тогда в особняке Бюро по обслуживанию иностранцев (Бюробин оно называлось) в Денежном переулке состоялась писательская вечеринка, где Булгаков впервые увидел приехавшую из-за границы свою будущую жену.
Позднее Любовь Евгеньевна писала об этой встрече:
«Передо мной стоял человек лет 30–32-х; волосы светлые, гладко причесанные на косой пробор. Глаза голубые, черты лица неправильные, ноздри глубоко вырезаны; когда говорит, морщит лоб. Но лицо в общем привлекательное, лицо больших возможностей. Это значит – способное выражать самые разнообразные чувства. Я долго мучилась, прежде чем сообразила, на кого же все-таки походил Михаил Булгаков. И вдруг меня осенило – на Шаляпина!
Одет он был в глухую черную толстовку без пояса, „распашонкой“. Я не привыкла к такому мужскому силуэту; он показался мне слегка комичным, так же как и лакированные ботинки с яркожелтым верхом, которые я сразу окрестила „цыплячьими“ и посмеялась. Когда мы познакомились ближе, он сказал мне не без горечи:
– Если бы нарядная и надушенная дама знала, с каким трудом достались мне эти ботинки, она бы не смеялась…
Я поняла, что он обидчив и легко раним. Другой не обратил бы внимания. На этом же вечере он подсел к роялю и стал напевать какой-то итальянский романс и наигрывать вальс из Фауста… А дальше?
Дальше была большая пауза в стране. Было всеобщее смятение. Была Москва в оцепенении, в растерянности: умер Ленин. Мороз был больше 30 градусов. На перекрестках костры. К Дому Союзов в молчании непрерывной лентой тянутся многотысячные очереди…
В моей личной жизни наступило смутное время: я расходилась с первым мужем и временно переехала к родственникам моим Тарновским. С Михаилом Афанасьевичем встретилась на улице, когда уже слегка пригревало солнце, но еще морозило. Он шел и чему-то своему улыбался. Я рассказала ему о перемене адреса и изменении в моей жизни» [8; 318].
Если верить воспоминаниям Татьяны Николаевны, то именно тогда, весной 1924-го, Булгаков решил с ней развестись – ровно через 11 лет после их венчания в храме Николы Доброго и почти 15 после первой встречи в Киеве.
«Мы развелись в апреле 1924 года, но он сказал мне: „Знаешь, мне просто удобно – говорить, что я холост. А ты не беспокойся – все остается по-прежнему. Просто разведемся формально“. – „Значит, я снова буду Лаппа?“ – спросила я. „Да, а я Булгаков“. Но мы продолжали вместе жить на Большой Садовой…» [142; 225]
Несколько иначе эта история была рассказана Л. Паршину: «В апреле, в 24-м году говорит: „Давай разведемся, мне так удобнее будет, потому что по делам приходится с женщинами встречаться…“ И всегда он это скрывал. Я ему раз высказала. Он говорит: „Чтобы ты не ревновала“. Я не отрицаю – я ревнивая, но на это есть основания. Он говорит, что он писатель и ему нужно вдохновение, а я должна на все смотреть сквозь пальцы. Так что скандалы получались, и по физиономии я ему раз свистнула. И мы развелись» [87; 107–108].
Эти очень живые, обиженные строки воспринимаются так, как если бы не 90-летняя женщина вспоминала о событиях давней молодости, а жаловалась девушка, у которой болит незажившей болью сердце. То, что ревновала мужа Татьяна Николаевна, понятно: Булгаков при всех своих замечательных качествах был человек женолюбивый (вспомним еще раз ее сердитое замечание: «У него вообще баб было до черта» [87; 98], а также несомненно носившую автобиографический характер черту Турбина: «Больше всего на свете любил сумрачной душой Алексей Турбин женские глаза. Ах, слепил Господь Бог игрушку – женские глаза!..»), однако это не мешало ему быть ревнивым даже по отношению к той, кого он сам уже давно не любил, а скорее просто пользовался ее заботой и преданностью.
«…он всегда говорил мне, когда я упрекала его за какой-нибудь флирт: „Тебе не о чем беспокоиться – я никогда от тебя не уйду“. Сам везде ходил, а я дома сидела… Стирала, готовила…» [142; 225] – признание столь же искреннее, сколь и безнадежное. Но примечательно, что вместе с этим Татьяна Николаевна рассказала М. О. Чудаковой о том, как однажды Давид Кисельгоф (ее будущий, хотя и очень нескоро, муж, в ту пору женатый на другой женщине) схватил ее за щиколотку. «Это Михаилу не понравилось <…> И когда шли домой, Михаил выговаривал мне: „Ты не умеешь себя вести…“ Только он мог вести себя как угодно, а я должна была вести себя тихо…» [142; 186]
Он хотел, чтобы Тася вела себя тихо и тогда, когда появилась Белозерская, оказавшаяся в Москве после развода с He-Буквой в положении крайне тяжелом.
«…Василевский привез ее в Москву, а какой-то жених должен был ее вызвать. Но вызов не пришел; Василевский ее оставил, ей негде было жить. Она стала бывать у Потехина, мы приглашали ее к нам. Она учила меня танцевать фокстрот. Сказала мне один раз:
– Мне остается только отравиться.
Я, конечно, передала Булгакову…» [142; 225] – вспоминала она, а Белозерская, нет сомнения, для этой передачи эти слова и говорила.
И вот дальше – продолжение темы:
«Он мне говорил:
– Пусть Люба живет с нами?
– Как же это? В одной комнате?
– Но ей же негде жить!» [142; 225]
То же самое рассказывала Татьяна Николаевна и Паршину. «Она была замужем за Василевским и разошлась. И вот Михаил: „У нас большая комната, нельзя ли ей у нас переночевать?“ – „Нет, – говорю, – нельзя“. Он все жалел ее: „У нее сейчас такое положение, хоть травись“. Вот и пожалел» [87; 107–108].
Пожалел Любовь Евгеньевну Булгаков и в своем фельетоне «Вопрос о жилище», который начинался необыкновенно сердито:
«…сообщаю всем, проживающим в Берлине, Париже, Лондоне и прочих местах – квартир в Москве нету. Как же там живут? А вот так-с и живут. Без квартир».
А дальше среди прочих жертв московского жилищного кризиса упоминается некая Л. Е., которой «нет места даже за перегородкой. И прекраснейшая женщина, которая могла бы украсить Москву, стремится в паршивый какой-то Рим. И Василий Иванович (см. о нем в предыдущей главе. – А. В.) останется, а она уедет».
Рим тут, скорее всего, упомянут не всуе. Судя по дневниковым записям Слезкина, у Любови Евгеньевны был какой-то знакомый, правда, не в Риме, а в Берлине, и она ждала от него вызова. Булгаков несомненно боялся, что прекраснейшая женщина может уехать из советской нищеты за границу, и поэтому так форсировал события, вынашивая безумные планы, как они будут жить втроем в одной комнате: он, Тася и Люба. Впрочем, «браки втроем» были в духе того времени…