Фадеев, своим высоким голосом, выговорил:
– Михаил Афанасьевич, вы жили мужественно и умрете мужественно!
Слезы залили ему лицо, он выскочил в коридор и, забыв шапку, выбежал за дверь, загрохотал по ступеням…» [142; 481]
«У Люси с утра сегодня очень плохо с Мишей, помутнение разума его достигает все больших размеров…» [13; 539] – писала Бокшанская матери.
«6. III. 1940 г. Говорил: „Они думают, что я исчерпал… Исчерпал уже себя!.. Составь список… список, что я сделал… пусть знают…“ Был очень ласков, целовал много раз и крестил меня и себя, но неправильно, руки не слушаются. Потом стал засыпать и после нескольких минут сна стал говорить: „Красивые камни, серые красивые камни… он в этих камнях…“ Много раз повторял: „Я хотел бы, чтобы ты с ним… разговор… (Большая пауза)… Я хочу, чтобы разговор шел о… (опять пауза)… Я разговор перед Сталиным не могу вести… Разговор не могу вести…“ Потом язык перестал слушаться. Вскоре заснул, вытянувшись. Я подумала, что умирает. Руки холодные, редкое дыхание.
7. III. 1940 г. Проснулся в 8 часов в таком же состоянии, что и ночью. Опять все время вырывался и кричал: „Идти! Вперед!“ Потом говорил много раз: „Ответил бы… ответил непременно! Я ответил бы!“ Часто кричал страшно громко: „Маська!“… Одно время у меня было впечатление, что он мучился тем, что я не понимаю его, когда он мучительно кричал: „Маська!“ и я сказала ему наугад (мне показалось, что он об этим думает): „Я даю честное слово, что перепишу роман, что я издам его, тебя будут печатать!“ А он слушал, довольно осмысленно и внимательно, а потом сказал: „Чтоб знали… чтоб знали…“
Незадолго как заснуть, закричал: „Маленький мой!“ и сказал внятно: „Ну, прощай. Дай руку“. Дала руку. Лежит почти все время с открытыми глазами, приглядывается. Сказал: „Кто меня возьмет… возьмут, возьмут… тяжело, тяжко… болят“. Заснул. Во сне улыбался. Зрение слабеет сильно. С сегодняшнего дня потерялся способ координации движений… трудно владел руками. Не спал всю ночь. Принимать лекарство внутрь отказывался. Лежит голый. Кричит. Часто садится на кровати» [74; 121–124].
«Мака уж сутки как не говорит совсем, только вскрикивает порой, как они думают, от боли. Мочеиспускание почти прекратилось, и если в этой области показывается что-то, он вскрикивает, вероятно, это болезненно. Люсю он как бы узнает, других нет. За все время он произнес раз одну какую-то фразу, не очень осмысленную, потом, часов через 10, повторил ее, вероятно, в мозгу продолжается какая-то работа, мысль идет по какому-то руслу» [13; 539].
«8. III. 1940 г. Почти все время стонет и кричит. Совсем не позволяет укрыть себя. Судороги сводят все тело… Все время испытывает чувство страха. Страдает от судорог. Сильные боли. Когда днем нашли удобный способ переменить простыни, сказал: „Это гениально!“
Не спал в течение 21 часа, были только небольшие периоды забытья. Спокойно лежать не мог. Все время двигал руками, ногами, поворачивался набок, ложился спиной вверх, садился. Сидел с большим трудом. Приходилось держать голову, которая клонилась на грудь, поддерживать самого с обеих сторон, держать руки. Движением рук и ног управляет плохо. Говорил отдельные фразы и слова. <…> Порывался встать и говорил: „Идти“… Что-то говорил о докторах: „Измучен… отдохнуть бы… тяжело… болит… вижу… неужели ты не можешь… неужели вы не можете… сочинение… немцы… немцы… Маська!“ (Много раз с разными интонациями) „Мама…“
9. III. 1940 г. Пульс – 60, дыхание – 8 раз в минуту. Просыпался, но не надолго. Что-то бормотал, но разобрать было нельзя. Болезненно реагировал на каждое прикосновение, кусал подушку. Искал руку, когда сидела рядом, на ласковые слова кивал утвердительно головой <…> Холодные руки. Очень холодные ноги» [74; 121–124].
Из письма Бокшанской 9 марта: «Теперь уж ни волоска надежды нет» [13; 540].
«10. III. 1940 г. Пульс – 42. С 10 часов лежит в одном и том же положении на спине, левая рука вытянута вдоль тела, правая согнута в локте и опирается на подушку рядом с головой. Глаза не совсем прикрыты, рот полураскрыт, дыхание неравномерное: короткий вдох и длинный выдох с хрипотой. Пауз нет. Дышит не очень громко, но в соседней комнате слышно ясно. Судорог нет. Лицо спокойное, нет страдальческого выражения…
Начал беспокойно двигаться в 16 ч. 10 минут. Было несколько сильных судорог, от которых снова страдальчески изменилось лицо, и он дважды заскрежетал зубами. Когда судороги кончились, начались сильные предсмертные крики. Пульс упал, стал неровным, еле слышным.
16 часов 39 минут. Миша умер.
В момент смерти совсем открытые глаза и рот. После смерти лицо приняло спокойное и величественное выражение. Возле него были Люся, Женя, Леля, Сережа, Ермолинский и Марийка <…> Тело обмывали Леля и медицинская сестра, одевали Павел Сергеевич, Алексей Михайлович и Сергей Александрович» [74; 121–124].
Перед смертью человек прощается с близкими. Прощается – это значит просит прощения и прощает. Так получилось, что в жизни Булгакова было много людей, мужчин и женщин, которых он обижал. Еще больше, намного больше было тех, кто обижал его. Ему было у кого просить прощения и кого прощать. Нам известно из воспоминаний его близких о том, что перед смертью он попросил прощения лишь у своей первой жены. Что до всех остальных – это сделала за него и для него его судьба, которую, мы не знаем, простил он или нет. Но мы знаем, что она его простила, совершенно точно. Русский писатель и драматург Михаил Афанасьевич Булгаков умер не в пятницу, как можно было бы предположить, имея в виду день смерти Мольера. Он умер 10 марта 1940 года. В тот год на этот день пришлось воскресенье. Прощеное воскресенье. И это, пожалуй, главный аргумент в споре о том, кому досталась после смерти душа сына профессора богословия и классной дамы из уездного городка…
P. S.
К этой книге можно было бы добавить еще очень и очень много. Рассказать о том, как Булгакова хоронили, какие умные и проникновенные речи, не доставшиеся ему, не услышанные им при жизни, произносились во время гражданской панихиды в Союзе писателей, какой замечательный некролог написал Миша Панин – Павел Александрович Марков, как везли в крематорий гроб мимо двух театров, Большого и Художественного, как какая-то «девушка с портфелем (стояла несколько часов) спросила: „Почему вы его так хороните?“ (То есть не в церкви отпеваете). И, узнав, что это желание Михаила Афанасьевича, покачала головой»[143] [74; 126] ; как похоронили его на участке Художественного театра на Новодевичьем кладбище, упокоив даже не бесчувственное тело, но закопав урну с прахом[144] там, где, трудно сказать, хотел ли Булгаков, чтобы его останки находились.
Можно было бы также написать о том, как отнеслись к его смерти самые разные люди, как звонили на следующий день из секретариата Сталина с вопросом, правда ли, что товарищ Булгаков умер[145], и какие письма получила вдова от Качалова, Немировича-Данченко, Вересаева, Фадеева, а также от нелюбимого ею пречистенца Н. Н.Лямина; как была создана комиссия по изучению творческого наследия Булгакова, как трудно шли его книги к читателю, как хранила, берегла рукописи Елена Сергеевна, как мечтала их опубликовать и как писала в 1946 году герою «Батума»: «Дорогой Иосиф Виссарионович, я прошу Вашего слова в защиту писателя Булгакова. Я прошу именно Вашего слова – ничто другое в данном случае помочь не может. Сейчас, благодаря Вам, Советская Россия вспомнила несправедливо забытые имена, которыми она может гордиться. Имя Булгакова, так беззаветно отдавшего свое сердце, ум и талант бесконечно любимой им родине, остается непризнанным и погребенным в молчании. Я прошу Вас, спасите вторично Булгакова, на этот раз от незаслуженного забвения» [13; 585–586], – и как Сталин опять не ответил.