Даже если это и так, письма Булгакова родным говорят о том, что его решение уехать не было спонтанным. За три месяца до отъезда, 1 февраля 1921 года, он сообщал тароватому на ляпсусы кузену: «Уеду из Владикавказа весной или летом. Куда? Мало вероятно, но возможно, что летом буду проездом в Москве. Стремлюсь далеко…» [48; 274] – и понятно, что речь здесь шла не о Дальнем Востоке.
То же самое подтверждало и другое письмо двоюродному брату, написанное две недели спустя (его Булгаков посылал, видимо, опасаясь, что первое не дошло): «Во Влад. я попал в положение „ни взад, ни вперед“. Мои скитания далеко не кончены. Весной я должен ехать: или в Москву (м. б. очень скоро), или на Черное море, или еще куда-нибудь» [48; 275].
Выражение „ни взад, ни вперед“ – характерно. Булгаков чувствовал, что застрял, застоялся, но дело было не только в чуждой ему революционной эпохе – из Владикавказа он сбежал бы и безо всякой революции, как мечтал сбежать и сбежал из Никольского и Вязьмы, – ему было тесно, тягостно здесь.
В апреле он послал сестре Надежде вырезки из газет со своими статьями и театральными программами, сопроводив их очень важными словами: «Если уеду и не увидимся – на память обо мне» [48; 276].
О намерении главного героя уехать так далеко, что не увидишься, говорится и в «Записках на манжетах», но там уже отчетливо звучит мотив бегства за границу:
«…Бежать! Бежать! На 100 тысяч можно выехать отсюда. Вперед. К морю. Через море и море, и Францию – сушу – в Париж!
…Косой дождь сек лицо, и, ежась в шинелишке, я бежал переулками в последний раз – домой…»
И в самом деле, в конце мая 1921 года вскоре после премьеры пьесы «Сыновья муллы», давшей автору необходимую сумму денег, он отправился в Тифлис.
«Почему именно в Тифлис? Убейте, теперь не понимаю. Хотя припоминаю: говорили, что:
1) в Тифлисе открыты все магазины;
2) – " – есть вино;
3) – " – очень жарко и дешевы фрукты;
4) – " – много газет и т. д., и т. д. Я решил ехать».
Так «отчитывался» он в написанном в 1924 (опубликованном в 1925-м) году и сюжетно связанном с повестью «Записки на манжетах» автобиографическом рассказе «Богема», где изложены обстоятельства, предшествовавшие переезду из кавказского города в закавказский:
«В 1921 году было несколько иначе, чем в 1924 г. Именно нельзя было так ездить: снялся и поехал черт знает куда! Очевидно, те, что ведали разъездами граждан, рассуждали приблизительно таким образом:
– Ежели каждый начнет ездить, то что же это получится?
Нужно было поэтому получить разрешение. Я немедленно подал куда следует заявление и в графе, в которой спрашивается:
– А зачем едешь?
Написал с гордостью:
– В Тифлис для постановки моей революционной пьесы.
Во всем Владикавказе был только один человек, не знавший меня в лицо, и это именно тот бравый юноша с пистолетом на бедре, каковой юноша стоял, как пришитый, у стола, где выдавались ордера на проезд в Тифлис.
Когда очередь дошла до моего ордера и я протянул к нему руку, юноша остановил ее на полпути и сказал голосом звонким и непреклонным:
– Зачем едете?
– Для постановки моей революционной пьесы.
Тогда юноша запечатал ордер в конверт, и конверт, а с ним и меня вручил некоему человеку с винтовкой, молвив:
– В особый отдел.
– А зачем? – спросил я. На что юноша не ответил.
Очень яркое солнце (это единственное, что есть хорошего во Владикавказе) освещало меня, пока я шел по мостовой, имея по левую руку от себя человека с винтовкой. Он решил развлечь меня разговором и сказал:
– Сейчас через базар будем проходить, так ты не вздумай побежать. Грех выйдет.
– Если бы вы даже упрашивали меня сделать это, я не сделаю, – ответил я совершенно искренно.
И угостил его папиросой.
Дружески покуривая, мы пришли в особый отдел. Я бегло, проходя через двор, припомнил все свои преступления. Оказалось – три.
1) В 1907 г., получив 2 р. 50 коп. на покупку физики Краевича, истратил их на кинематограф;
2) в 1913 г. женился, вопреки воле матери;
3) в 1921 г. написал этот знаменитый фельетон.
Пьеса? Но, позвольте, может, пьеса вовсе не криминал? А наоборот.
Для сведения лиц, не бывавших в особом отделе: большая комната с ковром на полу, огромнейший, невероятных размеров письменный стол, восемь различных конструкций телефонных аппаратов, к ним шнурки зеленого, оранжевого и серого цвета и за столом маленький человек в военной форме, с очень симпатичным лицом.
Густые кроны каштанов в открытых окнах. Сидящий за столом, увидав меня, хотел превратить свое лицо из симпатичного в неприветливое и несимпатичное, причем это удалось ему только наполовину.
Он вынул из ящика стола фотографическую карточку и стал всматриваться по очереди то в меня, то в нее.
– Э, нет. Это не я, – поспешно заявил я.
– Усы сбрить можно, – задумчиво отозвался симпатичный.
– Да, но вы всмотритесь, – заговорил я, – этот черный, как вакса, и ему лет 45. А я блондин, и мне 28.
– Краска? – неуверенно сказал маленький.
– А лысина? И кроме того, всмотритесь в нос. Умоляю вас обратить внимание на нос.
Маленький всмотрелся в мой нос. Отчаяние овладело им.
– Верно. Не похож.
Произошла пауза, и солнечный зайчик родился в чернильнице.
– Вы бухгалтер?
– Боже меня сохрани.
Пауза. И кроны каштанов. Лепной потолок. Амуры.
– А зачем вы в Тифлис едете? Отвечай быстро, не задумываясь, – скороговоркой проговорил маленький.
– Для постановки моей революционной пьесы, – скороговоркой ответил я.
Маленький открыл рот и отшатнулся и весь вспыхнул в луче.
– Пьесы сочиняете?
– Да. Приходится.
– Ишь ты. Хорошую пьесу написали?
В тоне его было что-то, что могло тронуть любое сердце, но только не мое. Повторяю, я заслуживаю каторги. Пряча глаза, я сказал:
– Да, хорошую.
Да. Да. Да. Это четвертое преступление, и самое тяжкое из всех. Если б я хотел остаться чистым перед особым отделом, я должен был бы ответить так:
– Нет. Она не хорошая пьеса. Она – дрянь. Просто мне очень хочется в Тифлис.
Я смотрел на носки своих разорванных сапог и молчал. Очнулся я, когда маленький вручил мне папиросу и мой ордер на выезд.
Маленький сказал тому с винтовкой:
– Проводи литератора наружу.
Особый отдел! Забудь об этом! Ты видишь, я признался. Я снял бремя трех лет. То, что я учинил в особом отделе, для меня хуже, чем саботаж, контрреволюция и преступление по должности.
Но забудь!!!»
В Особом отделе он окажется через несколько лет и признается в гораздо более тяжких грехах, нежели истраченные на кинематограф деньги, женитьба без материнского благословения, написание фельетона «Неделя просвещения», в котором ничего антисоветского не было, и, наконец, сочинение халтурной пьесы на революционную тему, которая аукнется ему восемнадцать лет спустя. Но вот вопрос: был или не был Булгаков на самом деле приглашен во Владикавказскую ЧК весной 1921 года? В пользу этого предположения косвенно свидетельствует тот факт, что и «Записки на манжетах» и «Богема» написаны таким образом, что при всей фантасмагоричности сюжета искусственно вымышленного в них мало, скорее много недоговоренного. То есть Булгакова могли вызывать в Особый отдел, но беседа касалась не только упомянутых в рассказе тем. Обращает на себя внимание и еще одно обстоятельство. Герой «Записок на манжетах» и «Богемы» изображен как человек, дошедший до края: голод, бедность, безысходность – вот основные мотивы его поступков. Не случайно позднее, вспоминая то время, в дневнике Булгаков написал: «Какой-то беззастенчивой бедностью веет от этих строк. Уж очень мы тогда привыкли к голоду и его не стыдились, а сейчас как будто бы стыдно. Подхалимством веет от этого отрывка…» И все же реальное положение самого Михаила Афанасьевича Булгакова к весне 1921 года заметно улучшилось. Две театральные премьеры («Парижские коммунары» в марте и «Сыновья муллы» в мае) да плюс к этому тогда же, в мае, Булгаков был назначен на должность декана вновь образованного театрального факультета, что можно было бы считать верхом его советской карьеры.