Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Из немногочисленных документов, от того времени уцелевших, известно, что в советском Владикавказе литературная карьера Михаила Афанасьевича началась с того, что он выступал с небольшими речами перед спектаклями, а также участвовал в разнообразных литературных диспутах. О своей деятельности он сообщал двоюродному брату Константину 1 февраля 1921 года: «Помню, около года назад я писал тебе, что я начал печататься в газетах. Фельетоны мои шли во многих кавказских газетах. Это лето я все время выступал с эстрад с рассказами и лекциями. Потом на сцене пошли мои пьесы <…> Бог мой, чего я еще не делал: читал и читаю лекции по истории литературы (в Университ. народа и драмат. студии), читал вступительные слова и проч., проч.» [48; 272].

«…он выступал перед спектаклями, рассказывал всё. Но говорил он очень хорошо. Прекрасно говорил. Это я не потому что… это другие так отзывались. Но денег не платили» [87; 81], – вспоминала Татьяна Николаевна, а литературовед Григорий Файман обнаружил в архиве владикавказскую газету «Коммунист», в которой 17 апреля 1920 года вышла статья «Порнографию – вон из театра!»: «…Концерт Подотдела Искусств. С тяжелым чувством выходил я из театра, прослушав этот концерт. Богатый в смысле эстетическом, он только лишний раз подтвердил, что завед. подотделом народного образования, этот в особенности, и подотдел искусств одинаково неясно представляют себе задания, осуществления которых настоятельно требуется от них „эпохой и властью“. В выступлениях артистов чуждая предполагаемому слушателю буржуазная эстетика, в речах ораторов – либеральные мыслишки о приобщении (каком? для чего?) пролетариата к буржуазному искусству и о прочем таком. Продекламировать бы еще традиционное: „Сейте разумное, доброе, вечное…“» [146]

Либеральные мыслишки – это как раз и есть про Булгакова, впрочем, уже через две недели деятельность подотдела получила в партийной прессе иную оценку: «В газете „Коммунист“ от 4 мая 1920 года в сообщении о первомайском митинге-концерте находим: „Как всегда, Юрий Слезкин талантливо читал свои политические сказочки, как всегда, поэт Шуклин прочел свою „Революцию“. В общем, все артисты, все зрители и все ораторы были вполне довольны друг другом, не исключая и писателя Булгакова, который тоже был доволен удачно сказанным вступительным словом, где ему удалось избежать щекотливых разговоров о „политике“. Подотдел искусств определенно начинает подтягиваться» [69].

Довольный собою, подтянувшийся и сумевший избежать щекотливых разговоров о политике Булгаков, – это, конечно, емкая характеристика человека, которому пришлось из белогвардейского публициста переквалифицироваться в революционного пропагандиста, но, пожалуй, самое примечательное в приговоре «Коммуниста» – характеристика Пушкина: «покойный поэт». Не отсюда ли много лет спустя Бегемот воскликнет, правда, речь пойдет не о Пушкине, но о фигуре равновеликой: «Протестую, Достоевский бессмертен!»

Булгаков изначально был замечательным полемистом, фехтовальщиком-виртуозом, он обращал сыпавшиеся в его адрес литературные оскорбления в прозу и буквально через пару лет после владикавказской «порнографии» с великолепной иронией, за которой скрывался ужас от пережитого, описал свой советский дебют в «Записках на манжетах» – рассказе, который был опубликован в 1922 году в литературном приложении к газете «Накануне» и с которого, по сути, начались его писательская слава и приобщение к большой литературе.

«Беллетрист Юрий Слезкин сидел в шикарном кресле. Вообще всё в комнате было шикарно, и поэтому Юра казался в ней каким-то диким диссонансом. Голова, оголенная тифом, была точь-в-точь описанная Твеном мальчишкина голова (яйцо, посыпанное перцем). Френч, молью обгрызенный, и под мышкой – дыра. На ногах – серые обмотки. Одна – длинная, другая – короткая. Во рту – двухкопеечная трубка. В глазах – страх с тоской в чехарду играют.

– Что же те-перь бу-дет с нами? – спросил я и не узнал своего голоса. После второго приступа он был слаб, тонок и надтреснут.

– Что? Что?

Я повернулся на кровати и тоскливо глянул в окно, за которым тихо шевелились еще обнаженные ветви. Изумительное небо, чуть тронутое догорающей зарей, ответа, конечно, не дало. Промолчал и Слезкин, кивая обезображенной головой. Прошелестело платье в соседней комнате. Зашептал женский голос:

– Сегодня ночью ингуши будут грабить город…

Слезкин дернулся в кресле и поправил:

– Не ингуши, а осетины. Не ночью, а завтра с утра.

Нервно отозвались флаконы за стеной.

– Боже мой? Осетины?! Тогда это ужасно!

– Ка-кая разница?..

– Как какая? Впрочем, вы ведь не знаете наших нравов. Ингуши, когда грабят, то… они грабят. А осетины грабят и убивают…

– Всех будут убивать? – деловито спросил Слезкин, пыхтя зловонной трубочкой.

– Ах, боже мой! Какой вы странный! Не всех… Ну, кто вообще… Впрочем, что ж это я! Забыла. Мы волнуем больного.

Прошумело платье. Хозяйка склонилась ко мне.

– Я не вол-нуюсь…

– Пустяки, – сухо отрезал Слезкин, – пустяки!

– Что? Пус-тя-ки?

– Да это… Осетины там и другое. Вздор, – он выпустил клуб дыма.

Изнуренный мозг вдруг запел:

– Мама! Мама! Что мы будем делать?!

– В самом деле. Что мы бу-дем де-лать?

Слезкин усмехнулся одной правой щекой. Подумал. Вспыхнуло вдохновение.

– Подотдел искусств откроем!

– Это… что та-кое?

– Что?

– Да вот… подудел?

– Ах, нет. Под-от-дел!

– Под?

– Угу!

– Почему под?

– А это… Видишь ли, – он шевельнулся, – есть отнаробраз или обнаробраз. От. Понимаешь? А у него подотдел. Под. Понимаешь?!

– Наро-браз. Дико-браз. Барбюсс, Барбос.

Взметнулась хозяйка.

– Ради бога, не говорите с ним! Опять бредить начнет…

– Вздор! – строго сказал Юра, – вздор! И все эти мингрельцы имери… Как их? Черкесы. Просто дураки!

– Ка-кие?

– Просто бегают. Стреляют. В луну. Не будут грабить…

– А что с нами? Бу-дет?

– Пустяки. Мы откроем…

– Искусств?

– Угу. Все будет. Изо. Лито. Фото. Тео.

– Не по-ни-маю.

– Мишенька, не разговаривайте! Доктор…

– Потом объясню! Все будет! Я уже заведовал. Нам что? Мы аполитичны. Мы – искусство!

– А жить?

– Деньги за ковер будем бросать!

– За какой ковер?

– Ах, это у меня в том городишке, где я заведовал, ковер был на стене. Мы, бывало, с женой, как получим жалованье, за ковер деньги бросали. Тревожно было. Но ели. Ели хорошо. Паек.

– А я?

– Ты завлито будешь. Да».

Далее следовало гротескное описание самого подотдела, куда время от времени наведывались начинающие поэты («Поэтесса пришла. Черный берет. Юбка на боку застегнута и чулки винтом. Стихи принесла»), а также история о том, как Булгаков оказался ввязанным в диспут о Пушкине, вернее, в суд над Пушкиным, затеянный местными пролеткультовцами, вылившийся в конечном итоге в суд над самим Булгаковым.

«Все было хорошо. Все было отлично.

И вот пропал из-за Пушкина. Александра Сергеевича, царствие ему небесное!

Так дело было:

В редакции, под винтовой лестницей, свил гнездо цех местных поэтов. Был среди них юноша в синих студенческих брюках, да с динамо-снарядом в сердце, дремучий старик, на шестидесятом году зачавший писать стихи, и еще несколько человек.

Косвенно выходил смелый с орлиным лицом и огромным револьвером на поясе. Он первый свое, напоенное чернилами, перо вонзил с размаху в сердце недорезанных, шлявшихся по старой памяти на трэк в бывшее летнее собрание.

Под неумолчный гул мутного Терека он проклял сирень и грянул:

Довольно пели вам луну и чайку!
Я вам спою черезвычайку!

Это было эффектно!

Затем другой прочитал доклад о Гоголе и Достоевском. И обоих стер с лица земли. О Пушкине отозвался неблагоприятно, но вскользь. И посулил о нем специальный доклад. В одну из июньских ночей Пушкина он обработал на славу. За белые штаны, за „вперед гляжу я без боязни“, за „камер-юнкерство и холопскую стихию“, вообще, за „псевдореволюционность и ханжество“, за неприличные стихи и ухаживание за женщинами…

39
{"b":"144086","o":1}