В 1983 году Л. Яновская, автор книги «Творческий путь Михаила Булгакова», лирически писала:
«Из Киева же Булгаков уехал раньше – по-видимому, в сентябре, в ясную и теплую пору первой половины сентября, когда на Украине все еще стояло полное, щедрое лето…
Зачем оставляет родной дом и близких в эту благодатную пору года человек, который короткое время спустя явится нам в военной шинели с красным крестом на рукаве? По мобилизации, надо думать. Зная характер событий и личность Михаила Булгакова, можно предположить еще конкретней: по насильственной мобилизации…
Между тем в печати появилась новая версия тех давних событий. Она принадлежала М. О. Чудаковой и была сформулирована так: „В августе 1919 года он покинул город, уехав на юг“. Он – это Булгаков, город – Киев. Велика важность – август или сентябрь. Но в августе в Киеве была советская власть, и если был август, то получается, что Булгаков в белую армию ушел добровольно – при советской власти и, может быть, через линию фронта…
Из персонажей драмы „Дни Турбиных“ в таком духе мог поступить только один человек – капитан Студзинский. Михаил Булгаков и Студзинский?» [159; 45]
Этих камешков в огород Мариэтты Омаровны у Лидии Марковны можно найти сколько угодно (вообще булгаковедение как наука и булгаковеды как персонажи еще ждут своего Лукулла), сама же М. О. Чудакова в более поздней по времени, классической книге «Жизнеописание Михаила Булгакова» выразилась осторожнее: «Нет точных данных о том, когда Булгаков покинул Киев» [142; 91].
Неясность, таким образом, все равно остается. Лидия Яновская, задав свой сакральный вопрос: Булгаков и Студзинский? – поведала о том, как, взяв командировку в журнале «Юность», она отправилась в Туапсе, чтобы прямо спросить у Татьяны Николаевны: «Тогда, ранней осенью 1919 года, Булгаков выехал на белый юг – по мобилизации, при белых? Или, может быть, при советской власти, сам?» И – получила ответ, для своего времени очень разумный и политически грамотный: «Ее глаза вспыхнули гневом. Вот уж чего не было! Конечно, он был мобилизован! Конечно, при деникинцах!» [159; 48]
Реакция Татьяны Николаевны могла быть искренней, а могла – наигранной, связанной с выполнением обещания, данного Булгакову при расставании с ним, не рассказывать всего, что знает. Сам он в 1926 году показывал на допросе в ОГПУ, что находился в Киеве «до конца августа 19 г. С авг. 19 – до 1920 во Владикавказе» [13; 157] и «на территории белых я находился с августа 1919-го по февраль 1920 года» [13; 158] (то есть дважды называл именно август), однако мог и ошибаться, правда, ошибка в таком случае была явно не в его пользу: одно дело мобилизация, другое – добровольный побег.
Б. В. Соколов в своей «Булгаковской энциклопедии» следующим образом описал перипетии булгаковской судьбы в августе–сентябре 1919 года. «Булгаков предположительно мобилизован в Красную Армию в качестве военного врача и вместе с ней покидает Киев. 14–16 октября – вместе с частями Красной Армии возвращается в Киев, в ходе боев на улицах города переходит на сторону Вооруженных сил Юга России (или попадает к ним в плен); становится военным врачом (начальником санитарного околотка) 3-го Терского казачьего полка».
Как нетрудно догадаться, главное здесь слово – предположительно: ни объективных свидетельств, ни доказательств перехода доктора с одной стороны на другую не существует, и вряд ли мы когда-нибудь достоверно узнаем всю правду о булгаковском «хождении по мукам». Но одна зацепка все же имеется.
О прощании мужа с мирной киевской жизнью осенью 1919 года Татьяна Николаевна рассказывала и Л. Паршину и М. Чудаковой с той замечательной непосредственностью, которую невозможно придумать: «Я его провожала, говорю: „Ты скажи Косте, чтоб он меня в кафе сводил“. В Киеве было кафе такое… неприличное. А Михаил: „Я на фронт ухожу, а ей, видите ли, кафе понадобилось! Какая ты легкомысленная“. Обиделся» [87; 73]. «А я и не понимала – на фронт или нет: действительно дура была» [142; 93].
Так что, видимо, красные его никуда не забирали и вообще здесь были ни при чем[13]. Он шел на войну с ними, осознанно, ответственно, мужественно, но – едва ли добровольно. «Добровольцем он совсем не собирался идти никуда» [142; 93], – рассказывала Лаппа, и это момент, многое проясняющий в тех отношениях, которые связывали писателя не только с капитаном Студзинским, но и с его «художественным прообразом» – доктором Алексеем Васильевичем Турбиным. Тот, как известно, добровольно записался в белый дивизион, хотя, конечно, добровольная мобилизация Турбина имела место в декабре 1918 года, а предположительно насильственная Булгакова – осенью 1919-го, и Турбин шел защищать родной город, а Булгакова отправляли служить за тысячу верст от Владимирской горки и Первой гимназии. Тем не менее к солдатам Белой армии, защитникам веры, Царя и Отечества, и уж тем более интересов Учредительного собрания и русской демократии частный доктор с Андреевского спуска себя не относил. Жизненный опыт все более и более учил его держаться подальше от тех институтов и организаций, которые могли припрячь его как врача. Но в условиях тотальной гражданской войны едва ли держать дистанцию было выполнимо, и из трех сил, стремившихся его мобилизовать, – петлюровцев, красных и белых – Булгаков выбрал третью как наименьшее зло.
Во время продолжавшейся несколько месяцев службы в Добровольческой армии ему приходилось не только работать в военном госпитале, но и ездить в перевязочный отряд; он был свидетелем боев казаков с горцами под Чечен-аулом, однажды попали в окружение, и военврач чувствовал себя, по всей вероятности, так же, как герой его «Необыкновенных приключений доктора»:
«Все тише, тише стрельба. Гуще сумрак, таинственнее тени. Потом бархатный полог и бескрайний звездный океан. Ручей сердито плещет. Фыркают лошади, а на правой стороне в кубанских батальонах горят, мигая, костры. Чем черней, тем страшней и тоскливей на душе. Наш костер трещит. Дымом то на меня потянет, то в сторону отнесет. Лица казаков в трепетном свете изменчивые, странные. Вырываются из тьмы, опять ныряют в темную бездну. А ночь нарастает безграничная, черная, ползучая. Шалит, пугает. Ущелье длинное. В ночных бархатах неизвестность. Тыла нет. И начинает казаться, что оживает за спиной дубовая роща. Может, там уже ползут, припадая к росистой траве, тени в черкесках. Ползут, ползут… И глазом не успеешь моргнуть: вылетят бешеные тени, распаленные ненавистью, с воем, с визгом и… аминь!
Тьфу, черт возьми!
– Поручиться нельзя, – философски отвечает на кой-какие дилетантские мои соображения относительно непрочности и каверзности этой ночи сидящий у костра Терского 3-го конного казачок, – заскочуть с хлангу. Бывало.
Ах, типун на язык! „С хлангу“! Господи Боже мой! Что же это такое!»
И чуть дальше:
«Усталость нечеловеческая. Уж и на чеченцев наплевать. Век не поднимешь – свинец. Пропадает из глаз умирающий костер… Наскочат с „хлангу“, как кур зарежут. Ну и зарежут. Какая разница…
Противный этот Лермонтов. Всегда терпеть не мог. Хаджи. Узун. В красном переплете в одном томе. На переплете золотой офицер с незрячими глазами и эполеты крылышками. „Тебя я, вольный сын эфира“. Склянка-то с эфиром лопнула на солнце… Мягче, мягче, глуше, темней. Сон».
Так входила из жизни в его прозу большая русская литература, так вступал он с ней в диалог, и этот одновременно серьезный и иронический спор с классикой будет продолжен в «Белой гвардии» Мышлаевским в его знаменитой реплике: «…это местные мужички-богоносцы Достоевские!.. у-у… вашу мать!», и так получалось, что русская классическая литература для Булгакова, с одной стороны, становилась убежищем, заслоном от исторического хаоса, священным абажуром – отсюда «Капитанская дочка» и «Саардамский плотник» в «Белой гвардии», а с другой – с этой литературой он спорил, ей сам или через своих героев предъявлял счет. И в любом случае две вещи – горький жизненный опыт и русская литературная традиция стали вечными спутниками и наставниками молодого мастера.